Том 1. Уездное
Шрифт:
— А ну-ка, братцы, давайте гадать, — затеяла Василиса.
— А как, как?
— Кольцо обручальное…
— Да у кого у нас кольцо-то? Нету.
— А не мешало бы кой-кому колечко иметь, — подкузьмил Петр Петрович.
Смеялись, судили-рядили. Ну, коли под руками ничего нет, так хоть это вот: бумагу жечь да тени на стене разглядывать.
И только первый кусочек бумаги зажгли — звонок.
— Вот черта какого-то нелегкая принесла!
Вошла Таня. Сеня поспешно смял на тарелке черный пепел — как
Сеня встряхнулся:
— Ах да… позволь, Таня, представить тебе: Василиса Петровна, ты знаешь ведь. «Ты — тебе», — поняла Василиса. Сеня суетился. Зажег на тарелке новую бумажку.
— Ну-ка, на тебя теперь, Таня, погадаем, — ну-ка!
— А на меня-то что ж? Мою-то бумажку вы смяли ведь, — сказала весело Василиса — очень весело.
— Да, и правда, я и забыл…
Бумажка горела, колебалось пламя. Все смотрели на тень на стене.
— Так на меня — или на нее? — спросила Василиса.
Сеня не ответил. На тени появилось из пепла чье-то рогатое лицо.
Василиса сказала:
— Или я — или она. И никаких разговоров.
Вернулся домой Сеня. Петр Петрович уж спал. Всю ночь Сеня ходил в темноте, ходил.
Утром написал письмо — и разорвал. Написал — и опять разорвал:
— Ну, не могу я сам, не могу — которой же, не знаю.
Ходил все по комнате, ходил. С синими, стальными глазами Василиса сильнее была, перетянула. Умолял Сеня Петра Петровича сходить к Тане:
— Объясни ты ей, Христа ради… Ведь люблю я ее все так же… Не веришь? Ну что ж, все равно, не верь…
Как в омут, ринулся Сеня в любовь к Василисе, чтобы утопить ту, другую, такую маленькую, такую легонькую.
По-прежнему — бродил он с Василисой по дворцу на Остоженке; целовал ее как бешеный; лежал на тканном старинными узорами ковре у ее кресла. По-прежнему — одевал ее в тяжелые бабушкины робы, в наколки, чепцы — отходил и издали любовался ею. Вместе читали, как и раньше — страницы из синеватой толстой бумаги, с старомодным смешным шрифтом — Ш из трех палочек.
Но не было уж рабочего Сенина смеха, такого звонкого, забыл Сеня песни петь костромские. Такой не нужен он был Василисе Петровне. Не любила осень — любила она только лето с ярым солнцем.
Наказала Василиса Петровна Сене в театр за ней зайти, часов в восемь. Нарядилась в сарафан, в кику, стояла перед зеркалом, усмехалась: то-то потеха будет, как сядет она в ложе да как начнут на нее со всех сторон глаза пялить!
И случилось же так, что в этот день встретил Сеня старого своего приятеля костромского — Сереньку.
— Серенька, да неуж — ты? Сколько лет, а? Господи…
Сидели в трактире, пили и молодость свою вспоминали:
— Эх, было времечко!
Старые аглицкие часы
Услыхал — остолбенел Сеня. Как угорелый вскочил, побежал, ни слова Сереньке не молвил, не простился — побежал.
Примчался на Остоженку. Открыла ему девка-горничная дверь:
— Нету Василисы Петровны дома. И завтра не будет.
Домой не пошел Сеня. Неведомо где — пропадал ночь, вернулся только к утру. И такой пришел страшный, что думал Петр Петрович:
«Ну, пропал Сеня. Спятит с ума, ей-Богу, спятит».
Спятить не спятил. Но запил горькую — хоть святых вон неси. Каждый день ночью приходит — не в себе. Придет, тяжко сядет, голову на руки опустит…
— Петр Петрович! Прости, ну, понимаешь, прости! Прости, говорю.
— Да будет тебе, чего зря…
— Нет, ты меня прости! Ну вот, хочешь — на колени стану, хочешь?
И пока-то это уговорит его Петр Петрович, разденет да спать уложит. Ох, и зазнал уж он горя в те поры с Сеней: поди-ка, по кабакам побегай во всем околотке да разыщи его! А разыщешь — поди-ка его, милого друга, из-за столика вытащи. Нейдет — и шабаш. А тут еще и эти олухи царя небесного, которые с ним-то, дразнить его станут: «Что он тебе — мамаша аль супружница? Какое такое его полное право, — не ходи…»
Перестал Петр Петрович деньги давать Сене на пропой. А Сеня — что ж? Обошел Анисью-кухарку каким-то манером: разжалобилась Анисья, вынимает из сундука деньги, дает. Сопьется, ох, сопьется малый…
Пришла осень. И поди, как всякая московская осень была и слякоть, и мга сырая, и дождичек меленький. А мерещилось — всю осень один сплошной солнечный день был. И на улицах будто — и Пасха, и масленица вместе. Флаги, народ ходит, поют, и все между собою родные. И кричать хочется — кричать хочется во все горло — от радости, от шири, от удали.
Как-то в октябре пришел Петр Петрович на митинг в университет. Глядит — и глазам не верит: батюшки мои, да неужли ж правда? Стоит на кафедре Сеня, рука у него белым платком зачем-то повязана, глаза блестят, улыбается. И с толпой, со зверем этим, просто, как с приятелем, разговаривает.
— Браво, Сеня, браво, — хлопают, смеются как какой-то костромской прибаутке.
«Вот оно как: уж он у них — Сеня», — подивился Петр Петрович.
А Сеня уж протолкался, стал около, да и веселый же:
— Эх, Петрович, чайку бы теперь лестно, а? Пойдем, что ли?
Шли втроем. Третий был узёмистый, сутулый, лохматый, в волосьях все лицо: как Исав.
— Знакомьтесь, — кивнул им Сеня.
Волосатый Исав мурныкнул что-то под нос. «Ка-ак?» — ничего не понял Петр Петрович. Ну, да не переспрашивать же. Так и пошел с тех пор волосатый у Петра Петровича за Исава: Исав да Исав.