Том 10. Былое и думы. Часть 5
Шрифт:
«2 февраля 1853.
Слухи носятся, что вы решились ехать сюда; здоровье Марии Каспаровны, кажется, восстанавливается (по крайней мере на прошедшей неделе она стала пободрее духом, встает с постели минут на пять, имеет аппетит); о поручении, данном вами мне к Т., имею только то сказать, что вещи, которые генерал просит его приготовить, не у Т., а оставлены им у Фохта в Женеве, что мадам Т. находит «peu gracieux» [402] ваше молчание и прибавляет, что переписка с вами не могла бы причинить им неприятностей.
402
невежливым (франц.). – Ред.
Словом,
Вот ваши слова: „Ну скажите, стоило ли так расходиться – и биби – и младенец – и уж ай, ай, ай, и уж боже мой. Ну, подумайте, достойно ли это вас. И что нового! Вы людей знали и видели. Я становлюсь с каждым днем снисходительнее и дальше от людей".
На это отвечаю, не вдаваясь нынешний раз в диссертацию о респектабельности вообще и даже не поздравляя вас с вашим довольством самим собою, что, разумеется, смешон человек, который, облепленный комарами или клопами, впадает в ярость и бешенство, но что еще смешнее тот, который, страдая от нападений таких насекомых, усиливается придать себе вид равнодушия стоического.
Вы, может быть, с этим не согласны, потому что вы ставите роль выше всего. Не сердитесь! Погодите! Дайте договорить, В первой главе вашего,Vom andern Ufer", в русском и немецком текстах, следующие ваши слова: „Человек любит эффект, ролю, особенно трагическую; страдать хорошо, благородно, предполагает несчастие; страдание отвлекает, утешает… да, да, утешает". – Как я уже в Ницце вам говорился сначала принял было это ваше изречение за обмолвку, хотя и нехорошую. Тогда вы мне возразили, что вы не помните этих слов.
Нисколько не относя исключительно к вам эти слова, т. е. не полагая, чтоб вы о людях вообще судили в этом случае по самому себе, я до сих пор думал, что это ваше изречение, как большая часть des „R'eflexions" de La Rochefoucauld, на которые оно очень похоже, как мастерски однажды сделанная Белинским характеристика талантливых людей нашего времени, – „ипербола, шутка". И потому, когда я узнал, что X. вШвейцарии вознегодовал на генерала за его образ действия в вашем деле, я принял это его негодование не за роль, а за чувство, и написал вам: „Да, я вижу, X. – мне брат". – Когда Т. (при свидетеле) объявлял, что он осужден „на вечность + два года", я также поверил этому и даже пересказал это некоторым людям. Вчера мне г-жа Т. сказала, что ее муж никогда не был осужден. Ergo [403] , я в глазах тех, кому я пересказал его ложь, такой же благер [404] , как он. Это мне неприятно. Кто виноват? Разумеется, я, потому что я был „молод, легковерен"; но и они виноваты, потому что они лгали. Нет, таких благеров, как я увидел в Ницце, я ни на Руси, ни инде еще не видал. В письме моем к вам от 19 января я сказал вам, что я хочу без эскландра [405] удалиться от этих людей, они бо мне антипатичны. Написал же я вам это потому, что с вами я хочу играть в открытую. Но, погруженный в себя, вы не поняли этой весьма простой мысли. Иначе вы, вероятно, не дали бы мне и самого пустого поручения к Т. – Вы тоже говорили, что вы удаляетесь от людей, но вместе с тем просите их вам писать. Я не умею таким образом удаляться.
403
Следовательно (лат.). – Ред.
404
враль (франц. blagueur). – Ред.
405
скандала (франц. esclandre). – Ред.
Полагая, что в серьезных делах откровенность есть необходимое условие честности, я имею еще следующее сказать
406
часть пути (франц.). – Ред.
Конечно, я не предполагал, чтоб человек, который слезами, рыданием вызвал меня на трудно произносимые доверия, – человек, так близко подошедший ко мне и на которого я опирался, как на брата, в минуты слабости и бессилья, когда боль переходила человеческую емкость, что очевидец, свидетель всего, что было, примет мои несчастия за котурны и декорации, которыми я воспользуюсь, чтоб играть трагическую роль. Восхищаясь моей книгой, он заискивал в ней камни и откладывал их за пазуху, чтоб при случае пустить в меня. Ему мало было оборвать настоящее, он грязнил, опошлял прошедшее; разрываясь со мной, он не почтил его унылым чувством молчания, покрыл его безжалостной бранью и ироническим шпыняньем.
Больно мне было это письмо, очень больно.
Я отвечал ему грустно, сквозь затаенные слезы, я прощался с ним и просил его прекратить переписку.
Затем наступило между нами совершеннейшее молчание…
С Энгельсоном еще раз что-то оторвалось внутри, я становился еще беднее, еще разобщеннее; холод кругом, ничего близкого… Иногда будто теплее протягивалась рука; какой-нибудь фанатик без пониманья, не разобравший сначала, что мы не одной религии, быстро подходил и так же быстро отворачивался. Впрочем, я и сам не искал большой близости с людьми; я привыкал к встречным и проходящим, к разным анонимам, от которых ничего не требовал и которым ничего не давал, кроме сигар, вина и иногда денег. Одно спасение было в работе: я писал «Былое и думы» и устроивал русскую типографию в Лондоне.
Прошел год. Типография была в полном ходу, ее заметили в Лондоне и боялись в России. Весною 1854 года я получил от Марьи Каспаровны небольшую рукопись. Догадаться было не трудно, что ее писал Энгельсон. Я тотчас напечатал ее.
Потом пришло от него письмо, в котором он просил окончить несчастную размолвку и соединиться на общее дело. Разумеется, я ему протянул обе руки. Вместо ответа он явился сам в Лондон на несколько дней и остановился у меня. Рыдая и смеясь, просил он забвения прошлого… осыпал меня словами дружбы и снова схватил мою руку и прижал ее к своим губам. Я обнял его, глубоко тронутый и в твердой уверенности, Что ссора не возобновится.
Но уже через несколько дней показались облака, мало предвещавшие хорошего. Оттенок фатализма, бонапартизма, который проглядывал в его письмах из Женевы, вырос. Из ненависти к Николаю и хористам французской революции 1848 года он переходил arme et bagage [407] в враждебный стан. Мы поспорили, он был упорен. Зная, как он бросается в крайности и как быстро возвращается, я ждал отлива, но его не было.
По несчастью, Энгельсон возился тогда с удивительным проектом, в который был страстно влюблен.
407
со всею амуницией (франц.). – Ред.
Он выдумал воздушную батарею, т. е. шар, начиненный горючими веществами и вместе с тем печатными воззваниями. Дело было при начале Крымской кампании. Энгельсон предлагал пускать такие шары с кораблей на балтийские берега. Проект этот мне очень не нравился: что за пропаганда с прожектилями, что за смысл нам, русским, жечь финские деревни, помогать Наполеону и Англии? К тому же Энгельсон не открыл никакого нового средства направлять воздушные шары. Я мало возражал на его план, воображая, что он сам бросит эти бредни.