Том 10. Мертвое озеро
Шрифт:
— Я беден; но у тебя будет хоть защитник. Я давно бы тебе предложил ту руку и сердце, которые давно принадлежат тебе, но боялся, нет ли у тебя чувства, которое могло бы…
— Нет! нет! я должна сознаться тебе, что никого не любила, но я встретилась с одним человеком, который обещал на мне жениться… Благодарение богу, что наша свадьба расстроилась! Вот моя исповедь.
Через несколько месяцев они обвенчались. Любская с гордостью окидывала своих прежних собраток и собратов, торжественно шествуя под руку с своим мужем. Она очень любила являться непременно с ним в публику, сделалась очень скупа в домашней жизни, запирала всё от мужа на ключ; хотя у ней у самой частенько являлись дорогие наряды, но она уверяла Петрушу, что они стоят только четверть настоящей цены. Петруша не мог не разочароваться несколько в Ане, но поэтизировал даже экономические наклонности своей супруги, направленные к тому, чтоб держать под ключом
Любская всё и всех бранила и явно обижалась, когда при ней хвалили красоту той или другой женщины.
— То ли я была в ее лета! — завистливо говорила она.
Или, услышав похвалу игре какой-нибудь актрисы, она кричала:
— Это просто дрянь! вы бы посмотрели, какова я была в этой роли!
И, таким образом, наконец Петруша и Аня наслаждались счастием после стольких препятствий и переворотов в их жизни…
Жестокий поступок с Любой, которого ужасных последствий Тавровский не мог предвидеть, да он и не думал о последствиях, успокоил несколько прихотливую гордость жениха, брошенного, как говорили в городе, своей невестой. Возвратись в Петербург, Тавровский снова предался своей прежней жизни и еще несколько лет прожил без оглядки, пусто — и невесело. Невесело потому, что прошло уже для него время, когда шумная, праздная жизнь, отданная одной внешности, нравится и удовлетворяет благодаря избытку жизни в нас самих. Ему было уже под сорок лет, и пресыщение, давно сторожившее его, начало явно и гибельно обнаруживаться.
Около того времени до него случайно достигла весть о смерти Любы. Погибель невесты, не пережившей позора, которого он был причиною, поразила его сильнее, чем можно было ожидать. Он вспомнил детскую доверчивость, кротость и преданность бедной девушки, неразвитой и почти дикой, но которая так умела любить и прощать, и тогда только почувствовал всю бесчеловечную жестокость своего поступка. Любовь его к Любе проснулась с новою силою; он дошел до убеждения, что только одну ее любил и мог любить и что только она могла спасти его, наполнив страшную пустоту, которая подавляла его. И плодом его отчаяния, его хандры была поездка в имение Любы, которое он купил с целью провести остаток жизни у страшного озера, которое было могилою его невесты. И он действительно прожил там около трех месяцев, бродил около озера, по нескольку часов просиживал у ската горы, вспоминал свою первую встречу с Любой и счастливые часы, которые провел с ней. Но не такова была натура Тавровского, чтоб навсегда заключиться в тесном кругу прошедшего, отдавшись унылым воспоминаниям. В нем еще было довольно жизни, характер его требовал разнообразия и новых впечатлений, — и через три месяца он оставил имение Любы, подарив его своему родственнику. И когда он снова воротился в Петербург, то удивил даже людей, коротко его знавших, своими причудами и проказами, безумными издержками, чудовищным разгулом. Но уже не надолго стало ему силы, так долго и безрассудно расточаемой: энергия быстро падала, сменяясь апатией и желчной раздражительностью, которой не было ни видимой причины, ни исхода; изменяло и здоровье в свою очередь, красота блекла. И тяжело было ему видеть быструю утрату тех преимуществ, которые давали ему первенство в кругу, где он жил. В этом кругу стали появляться новые светила, на стороне которых была и молодость, и красота, и энергия, еще не растраченная, и богатство, которого только внешние признаки остались у Тавровского. Всего сильнее убивала его потеря красоты, которою он славился и которая доставила ему столько завидных успехов у женщин. По целым часам сидел он у своего портрета или бюста, сделанных с него в цветущую пору молодости, и с горькой усмешкой сознавался, что он уже не тот. И дошел он до того, что стал красить свои усы и бакенбарды, а потом и волосы на голове, в которых начала уже пробиваться седина. Потом он стал румяниться и в странном ослеплении не замечал, что делается сказкой города. Когда, нарумянившись и подкрасив волосы, являлся он в публику, все невольно перешептывались, и самоуверенные манеры утонченного денди, которые прежде так шли к нему, теперь срывали невольную улыбку. Так жил он, возбуждая удивление одних, насмешку других, презрение третьих. Случайно или по расчету спустился он в круг, ступенью ниже того, к которому принадлежал, и в том новом кругу, как бывшее светило более блестящего круга, играл некоторое время первую роль: его носили чуть не на руках. Но и там нашлись люди, которые стали посматривать на него насмешливо и замечать ненатуральный блеск его щек. Он опять переменил общество, и так менял их часто, всегда стараясь окружать себя такими людьми, между которыми мог бы играть первую роль. Самолюбие некогда блестящего льва, возбуждавшего всеобщую зависть, не могло в нем угомониться, а внутренняя пустота отнимала всякую возможность обратиться к чему-нибудь другому, более приличному его летам и положению. Последний период его светской жизни прошел в провинции, где он еще довольно долго и не без успеха разыгрывал свою прежнюю роль. Но и там его раскусили. Потом его видели в деревне, где проводил он время в глубокой апатии. Всё так ему надоело, по его собственным словам, что он не сделал бы шагу, чтоб заслужить благосклонность первой красавицы в свете, не лег бы пятью минутами позже в постель, если б мог в течение их выиграть пять миллионов! Однажды, когда он сидел на крыльце с приятелем, случайно заехавшим к нему в деревню, приятель спросил его:
— Скажи, пожалуйста, кто та счастливая женщина, которая пользуется теперь твоим расположением?
— Вот она! — отвечал Тавровский, указывая на сгорбленную старуху в котах и повойнике, которая в то время переходила через двор.
И он не лгал.
Смерть его была так сообразна со всей его жизнью и в то же время так ужасна, что лучше умолчать о ней.
Зину постигла та же участь, как и Любскую: она постарела, вышла замуж, только не за человека хоть когда-нибудь любимого. После смерти Натальи Кирилловны Зина еще очень долго жила в доме в качестве неизвестно кого. Но Тавровский продал дом, и Зина съехала на квартиру. Переваленко-Зацепа усердно хлопотал при переезде, принес ей крендель на новую квартиру и сказал:
— Вот, матушка, вам хлеб-соль на новоселье. Ну вот, теперь зажили сами домком. Дай бог…
— Полноте, Афанасий Кузьмич, — отвечала Зина, — вы знаете, что я не могу долго жить на квартире: какие мои средства! Что за деньги оставила мне Наталья Кирилловна за все мои жертвы, заботы и слезы! Нет! я опять пойду в дом — мне предлагали уже — к одной очень почтенной вдове в компаньонки. Я уж, верно, и умру в чужом доме!
— Отчего же вы, матушка-сударыня, замуж нейдете? Известно, что честной девушке, да с таким добрым сердцем, как ваше, тяжеленько жить по чужим домам.
— Да! вы сами знаете, Афанасий Кузьмич, какова была моя жизнь.
— Как же-с, как же-с; я вот сам тоже-с до сих пор бьюсь как рыба об лед, — куда в какой нужде! А тружусь, как другие, еще и побольше; ни днем ни ночью покоя не знаю… да что толку! всё оттого, матушка-сударыня, Зиновья Михайловна, что правду-то больно мы с вами любим, честно ведем себя, добротой сердечной бог с излишком наградил нас. Чай, с голыми руками оставили дом-то Натальи Кирилловны?
— Помилуйте! я и так рада, что еще вырвалась… Ольга Петровна таких вещей наговорила обо мне…
— Ну вот и я тоже… Чем вознаградились наши добродетели! — заметил Перевалепко. — Больно подумать!
Зина жалобно продолжала, тяжело вздохнув:
— Ну да бог с ними! я столько терпела от людей, что привыкла всё прощать им.
— Христианская обязанность, матушка! да-с! Я вот гляжу на вашу квартирку да себе и думаю, — извините простого человека, — и думаю себе, чего недостает вам в ней…
— Чего, Афанасий Кузьмич? — наивно спросила Зина.
— Да вещи видной, матушка.
— И, полноте! ну где мне покупки делать? с моими ли средствами?
— Да вы можете не тратя денег приобрести…
— Да как же?.. И чего же недостает? — говорила Зина, оглядывая комнату и в то же время стараясь скрыть лукавую улыбку.
Переваленко-Зацепа отвечал не менее лукаво:
— Да недостает… муженька! да-с, муженька! и муженька солидного!
— Мужа?! — как бы удивленная, воскликнула Зина и с грустью прибавила: — Да кто захочет взять бедную девушку?
— Найдутся! отчего же? есть люди разумные: не смотрят на приданое, а смотрят на характер да доброту сердца. Да, например, вот я про себя скажу. Ведь я не стар, ну и не нищий, кое-что имею.
Зина засмеялась и сказала:
— Уж не вы ли хотите за меня свататься?
— А почему же и нет-с?
Зина молчала, потупив глаза.
Переваленко-Зацепа продолжал:
— Я человек простой, невзрачный, может быть, — да душа добрая, и уж как люблю правду! вот мои прегрешения. Деньги есть! Бог даст, прибавлю и еще. Не велика важность, что Павлу Сергеичу понаушничали, так раскудахтался и выгнал!
— Да и нечего жалеть: весь разорился! — заметила Зина.
— Найдем место! есть люди, которые любят честность да прямоту. А хоть и не найду, так сможем прожить, и без нужды, с семейством. А ну-ка, Зиновья Михайловна, вы девушка уж немолодая и…
Переваленко-Зацепа заикнулся: так смутил его взгляд Зины, которая сердито сказала:
— И небедная! Я могу себе найти жениха и через пять лет! С моими деньгами молодой возьмет, да еще из благородных.
— Ну-ну-ну… и раскудахтались. Я ведь так сказал, по глупой своей простоте. Ну что нам турусы на колесах плести! напрямик, матушка-сударыня, лучше. Сколько у вас денег?