Том 10. Петербургский буерак
Шрифт:
Сама о себе Нонн целомудренно говорит, что сохранила огонь и «пять очков даст Лире» – это ее молодая французская подруга, познакомилась у нас на кухне.
К блудоборцам и к неблудоборцам, ко всем своим почитателям, она внимательна и участлива, но, как сама она говорит, всякое «поползновение» и даже самое тайное отсекает ее от человека, несмотря ни на что. Пусть будет «Нонн» ее настоящим именем, а про Наяду забыть. Но если она монашка, как же без искушений? Ведь искушение только живет у монахов, монашек, а в мирской части у «блудоборцев», мы простые люди, слоны, без воображения.
Вот
А ведь такое только монашкам и покажется, а, стало быть, она подлинно Нонн, а не Наяда
Преданный и верный человек, эта Нонн, чувствительный к несчастью других, мимо беды, заложив за спину руки, не пройдет, поделится от всей своей скудости, скажет доброе слово, найдет его и при всей своей измученности. И все молитвы поет или стихи читает, она и сама пишет стихи, нос у нее птичий, не ястреба, а домашней птицы, ничего зверского, одна восторженная нежность.
Такая была Нонн или, по-французски, словами Лиры: – «Монахиня, дева-мученица, чудотворная».
И подлинно мученица избранная, когда Париж праздновал свое освобождение, «по ошибке» попала в свору под расстрелом; в мирное время ее келью залило водой, и наконец лопнула труба и напали разбойники, и младший вырвал из рук сумочку и розу – «Чапский принес».
Жизнь ее подвиг, крайняя бедность и, как подумаешь, совесть вроде как сжимается, помочь не могу и стыдно, что все-таки живешь по-человечески – птицы с неба яблоки приносят, и не было случая, пропадать пропадал, но чтобы с головой, не пропадал.
Живет Нонн в подвальной комнате без освещения и без отопления. От мелкой работы глазами не зорка и, конечно, частенько проливает. Когда, как сейчас, так ярко и в затонной тени всякий глаз зрячий, пролить не беда, а каково в холод, как ожжет. Это я по себе сужу.
Если еще жива на свете эта Нонн, эта мученица и чудотворец, то исключительно и только чудесным образом.
Да и так в житии этой святой «девы» творились явные чудеса, только такие тайности надо рассказывать ее словами, и суметь передать и ее трепещущий голос и с настойчивым вопросительным обращением к слушателю, она не скажет, как другие в таких случаях: «понимаете» или «верите», а всегда по имени:
– Борис Константинович или Василий Петрович, – беру имена, кому она нравится и кому она может открыть сокровенную тайну чуда.
О «благословляющей руке», как собственная онемевшая рука благословила ее, подробности не помню, об этом Борис Константинович Зайцев обещал написать. А о сне скажу – мы что видим в снах? да все около носу, а к ней пришла Богородица и поцеловала ее в губы и от нестерпимо ледяного поцелуя она вдруг почувствовала и видит себя, все лицо ее обуглилось Это я для примера.
И вот в это благодатное лето, в один из самых блестящих дней совершилось чудо, о котором потом рассказывали, как о невероятном, а вместе с тем действительном происшествии, чему были и свидетели чудо с солнечным яйцом.
Питается Нонн,
Верую и исповедую доброту и отзывчивость человеческого сердца – я говорю это всем голосом моим и со всей силой убеждения, как говорю человеку о человеке: не раздражайте, поберегите друг друга, в боли все мы равны.
Нонн положила яйца на подоконник.
Солнце никогда к ней в подвал не заглянет, с подоконника только и видишь собаку, да и то только ноги, а если всю, так надо голову высунуть по шею.
Подвал залило солнце – в первый раз комната со всеми иконами и картинками заблестела таким светом, что Нонн, позабыв все молитвы, только смотрела: восторг выражал всю молитву, все слова потрясенной души: «солнце!»
Солнце ее потянуло к себе, она подошла к подоконнику. А там ее ждет еще более чудесное: яйца, положенные ею на подоконник, нестерпимо блестели – солнечные яйца! – и на ее гаазах из одного вылупился цыпленок – желтый пасхальный, и шелковым клювом наметился на другое яйцо, но еще не пробил. Нонн только всплеснула руками и, сырым лабиринтом подвалов, выскочила на улицу в горячее месиво – воздух был густой банный, за ночь не остывший, но, иззябшему за зиму, приятный. И не помнит, как добежала до церкви.
В прошлом году с ней было чудо: почерневшая икона, ее носит она на груди, вот тут – за ночь вдруг просветлела, как только что написанная, и Нонн так же бегала в церковь, и поп Поликарп служил молебен.
Какими словами, повторить не может, но с такой верой и умилением рассказывает она священнику о солнечном яйце – о пасхальном цыпленке. Священник чувствует, что опять что-то божественное, и сейчас же отслужил молебен о чудесном «обновлении иконы». И благословляя, сам поцеловал у нее руку.
Но то, что ожидало Нонн в ее вдруг взлетевшем до верхних этажей солнечном подвале, было сверх ее сил, и она не могла держаться на ногах, а так и присела к подоконнику.
На подоконнике другого яйца и звания не было и даже объедка-скорлупки не поблескивало, зато блистал красным пером порядочный петушок и, если не пел, то оттого, что за час не было навыку кукурекать. Так все неожиданно и так чудесно! И яйцо-то сожрал он, – обалдев, – корм не на кур, а сороконожкам и змеям на пользу.
Дверь была открыта. Без стуку, а может и стучал, да где уж тут расслышишь, вошел Степа.
Степа один из верных и преданных, но без всякого «поползновения», очень бедный, и очень тихий, и очень ласковый – одно имя «Степа».
Степан был единственный с воли свидетель Ноннина чуда.
– Степа! – воскликнула, – Степа, вы видите там! – и она протянула руки к чудесному подоконнику.
– Петушок, – сказал Степа, – откуда это у вас, Антонина Алексеевна?1
Но только что Нонн, перебиваясь словами, начала о солнце, о солнечных яйцах и как священник поцеловал ей руку, вся комната вдруг наполнилась едким дымом: солнце красной лучиной палило красные перья петушка, прожигая до его нежного цыплячьего мяса.