Том 10. Повести и рассказы 1881-1883
Шрифт:
Однако довольно. Как только что произойдет замечательное — напишу вам. Здесь всё тихо: первые раненые и больные появились сегодня в нашем госпитале.
И. Т.
Баден-Баден, 28-го августа.
Не буду вам говорить на сей раз о сражениях под Мецом, о движении кронпринца на Париж * и т. д. Газеты вам и без меня натолковали об этом довольно… Я намерен обратить ваше внимание на психологический факт, который, на моей по крайней мере памяти, в таких размерах еще не представлялся, а именно о жажде самообольщения, о каком-то опьянении сознательной лжи, о решительном нежелании правды, которые овладели Парижем и Францией в последнее время. Одним раздражением глубоко уязвленного самолюбия объяснить этого нельзя: подобная «трусость» — другого слова нет — трусость взглянуть, как говорится, чёрту в глаза, — указывает в одно и то же время и на Ахиллесову пятку в самом характере народа и служит одним из многочисленных симптомов того нравственного уровня, до которого унизило Францию двадцатилетнее правление второй империи.
«Вот уже две недели, как вы лжете и обманываете народ!» — воскликнул с трибуны честный Гамбетта * , и голос его тотчас был заглушён
25
«Кого здесь обманывают?» (франц.).
Я и прежде замечал, что французы менее всего интересуются истиной — c’est le cadet de leurs soucis [26] . В литературе, например, в художестве они очень ценят остроумие, воображение, вкус, изобретательность — особенно остроумие. Но есть ли во всем этом правда? Ба! было бы занятно. Ни один из их писателей не решился сказать им в лицо полной, беззаветной правды, как, например, у нас Гоголь, у англичан Теккерей; именно им как французам, а не как людям вообще. Те редкие сочинения, в которых авторы пытались указать своим согражданам на их коренные недостатки, игнорируются публикой, как, например, «Революция» Э. Кине * , и в более скромной сфере — последний роман Флобера * . С этим нежеланием знать правду у себя дома соединяется еще большее нежелание, лень узнать, что происходит у других, у соседей. Это неинтересно для француза, да и что может быть интересного у чужих? И притом кому же неизвестно, что французы — «самый ученый, самый передовой народ в свете, представитель цивилизации и сражается за идеи»? В обыкновенное мирное время всё это сходило с рук; но при теперешних грозных обстоятельствах это самомнение, это незнание, этот страх перед истиной, это отвращение к ней — страшными ударами обрушились на самих французов… Но что они еще не отрезвились — доказывают все выше приведенные мною факты. Не отделались они от лжи, и хотя уже не поют Марсельезы (!) под знаменами императора Наполеона * (можно ли вообразить большее кощунство), но до выздоровления им далеко… Они еще только начинают сознавать свою болезнь — и через какие еще опыты, тяжелые и горькие, должны они будут пройти!
26
это меньшая из их забот (франц.).
Кстати: «СПб. Ведомости» (в 214-м №) приводят письмо корреспондента «Биржевых ведомостей», в котором рассказывается о том, будто в Бадене кричат: смерть французам * — и что вследствие этого наши барыни заговорили по-русски. Г-н корреспондент достоин быть французским хроникером: в его заявлении нет ни слова правды. Здесь живущие французские семейства пользуются совершенным уважением со стороны властей и народонаселения: их свобода ничем не стеснена; и в большой общей зале, где сходятся все здешние дамы для заготовления всевозможных бандажей, бинтов, фуфаек и т. д., назначаемых раненым и больным, гораздо больше в ходу французский язык, чем немецкий. Быть может, г. корреспондент имел в виду сделать искусный намек здесь живущим русским дамам; но, увы! могу его заверить, что они продолжают пренебрегать русским языком — и патриотический его порыв остался втуне.
На днях я ездил в Раштатт с целью посетить тамошних французских раненых и пленных. Уход за ними очень хорош — и все они жалуются на своих генералов. Между ними был старый араб (тюркос), настоящий горилла; сморщенный, черный, худой,
Бомбардирование Страсбурга всё продолжается * ; даже при закрытых окнах проникают до меня мерные глухие сотрясения… Ежечасно ожидается здесь известие о битве между кронпринцем и Мак-Магоном. Если французы и ее проиграют, то диктатура Трошю почти неизбежна. Повторяю опять; поживем — увидим!
И. Т.
Баден-Баден, 18-го (6-го) сентября.
Вы желаете, чтоб я сообщил вам впечатления, произведенные на немецкое общество громадными событиями, совершившимися в начале этого памятного месяца * , — насколько эти впечатления подпали моему наблюдению. Не стану говорить о взрывах национальной гордости, патриотической радости, празднествах и т. п. Вы уже знаете это всё из газет. Постараюсь вкратце и с должным беспристрастием изложить вам воззрения немцев — во-первых, на перемену правительства во Франции, а во-вторых, на вопрос о «войне и мире».
Начну с того, что возобновление республики во Франции, появление этой, для многих еще столь обаятельной, правительственной формы не возбудило в Германии и тени того сочувствия, которым некогда была встречена республика 1848 года. Немцы весьма скоро поняли, что после седанской катастрофы империя стала, на первых порах, невозможна, и что, кроме республики, ее пока нечем было заменить. Они не верят (может быть, они ошибаются), чтобы республика имела глубокие корни во французском народонаселении, и не рассчитывают на долгое ее существование; вообще они вовсе не рассматривают ее безотносительно — an und f"ur sich, — а только с точки зрения ее влияния на заключение мира, мира выгодного и продолжительного — «dauerhaft, nicht faul», который составляет теперь их id'ee fixe. Именно с этой точки зрения появление республики их даже смутило * : она заменила определенную правительственную единицу, с которой можно было вести переговоры, чем-то безличным и шатким, не могущим представить надлежащих гарантий. Это самое и заставляет их желать энергического продолжения войны и скорейшего взятия Парижа, с падением которого, по их понятию, немедленно и положительно окажется, чего именно нужно Франции. При замечательном, можно сказать небывалом, единодушии, которое овладело всеми ими, — надеяться остановить эти растущие, набегающие волны, ожидать, что победитель остановится или даже вернется назад, — есть, говоря без обиняков, ребячество; один Виктор Гюго мог возыметь эту мысль — да и то, я полагаю, он только ухватился за предлог произвести обычное словоизвержение * . Сам король Вильгельм не властен иначе повернуть это дело: те волны несут и его. Но, решившись довести расчет с Францией (Abrechnung mit Frankreich) до конца, немцы готовы объяснить вам причины, почему они должны это сделать.
Всему на свете есть двоякие причины, явные и тайные, справедливые и несправедливые (явные большей частью несправедливы), и двоякие оправдания: добросовестные и недобросовестные. Я слишком давно живу с немцами и слишком с ними сблизился, чтоб они, в беседах со мною, прибегали к оправданиям недобросовестным — по крайней мере они не настаивают на них. Требуя от Франции Эльзас и немецкую Лотарингию (Эльзас во всяком случае), они скоро покидают аргумент расы, происхождения этих провинций, так как этот аргумент побивается другим, сильнейшим, а именно — явным и несомненным нежеланием этих самых провинций присоединиться к прежней родине. Но они утверждают, что им нужно непременно и навсегда обеспечить себя от возможности нападений и вторжений со стороны Франции и что другого обеспечения они не видят, как только присоединение левого берега Рейна до Вогезских гор. Предложение разрушить все крепости, находящиеся в Эльзасе и Лотарингии, обезоружение Франции, низведенной на двухсоттысячную армию, им кажется недостаточным; угроза вечной вражды, вечной жажды мести, которую они возбудят в сердцах своих соседей, на них не действует. «Всё равно, — говорят они, — французы и так никогда не простят нам своих поражений; лучше же мы предупредим их и, как это представил рисунок „Кладдерадатча“ * , обрежем когти врагу, которого все-таки примирить с собой не можем». Действительно, бесправное, дерзко-легкомысленное объявление войны Францией в июле месяце как бы служит подтверждением доводов, приводимых немцами. Впрочем, они не скрывают от самих себя великих затруднений, сопряженных с аннектированием двух враждебных провинций, но надеются, что время, терпение и умение помогут им и тут, как помогли в Великом герцогстве Познанском, в прирейнских и саксонских областях, в самом Ганновере и даже во Франкфурте. *
У нас принято с пеной у рта кричать против этого немецкого захвата; но, как справедливо замечает газета «Таймс», неужели можно одну секунду сомневаться в том, что какой-либо народ на месте немцев, в теперешнем их положении, поступил бы иначе? Притом не надо воображать, что мысль вернуть Эльзас явилась у них только вследствие их изумительно неожиданных побед; эта мысль засела в голову каждого немца немедленно по объявлении войны: они возымели ее даже тогда, когда ожидали долгой, упорной защитительной борьбы в собственных границах. 15-го июля, в Берлине, я своими ушами слышал их говорящих в этом смысле. «Мы ничего не пожалеем, — объявляли они, — отдадим всю свою кровь, всё свое золото, но Эльзас будет наш». — «А если вас разобьют?» — спросил я. «Если нас убьютфранцузы, — отвечали мне, — пусть они с нашего трупа возьмут рейнские провинции». Игра завязалась отчаянная; ставка была несомненно определена с каждой стороны: вспомните объявление Жирардена, которому рукоплескала вся Франция, что нужно прикладами отбросить немцев за Рейн… Игра проиграна одним игроком; что удивительного, что другой игрок берет его ставку?
Так, скажете вы, это логика; но где справедливость?
Я полагаю, что немцы поступают необдуманно и что расчет их неверен. Во всяком случае, они уже сделали большую ошибку тем, что наполовину разрушили Страсбург и тем окончательно восстановили против себя всё народонаселение Эльзаса. Я полагаю, что можно найти такую форму мира, которая, надолго обеспечив спокойствие Германии, не поведет к унижению Франции и не будет заключать в себе зародыша новых, еще более ужасных войн. * И можно ли предполагать, что после страшного опыта, которому она подверглась, Франция снова захочет испытать свои силы? Кто из французов, в глубине души своей, не отказался теперь навек от Бельгии, от рейнских провинций? Было бы достойно немцев — немцев-победителей — также отказаться от Лотарингии и Эльзаса. Кроме вещественных гарантий, на которые они имеют полное право, они могли бы удовлетвориться гордым сознанием, что, по выражению Гарибальди * , их рукою было низвергнуто в прах безнравственное безобразие бонапартизма.