Том 10. Рассказы и повести
Шрифт:
— Безразличие? Да разве ты не отличаешь черного от белого?
— Кажется, умею, как и ты. Но мы можем иметь разные фокусы зрения.
— А когда бьют человека? У тебя тоже разные фокусы зрения?
— Все зависит от нашего настроения и обстоятельств.
— Конечно, ты будешь, Николай, счастливее. А если еще со временем поглупеешь, то окончательно будешь счастлив, как Иванушка-дурачок… Сказка справедлива… Особенно по нынешним временам… Ум не в авантаже, если вдобавок при нем есть совесть. Впрочем, это слово упразднено. Только настроения и физиология. Молодцы вы стали! Главное, ума у вас мало. Впрочем, «это от
— Значит, ты и неудачник оттого, что слишком умен? — спросил, раздражаясь, Николай.
— А ты как думаешь?
— Думаю, что каждый человек пожинает то, что посеял. Иначе говоря, поступки являются результатом темперамента и натуры.
— Шопенгауэра начитался? А принципов и внешних обстоятельств не признаешь?
— Кажется, ум и заключается в том, чтобы человек мог бороться с обстоятельствами именно в то время, когда эта борьба возможна. Если не умеешь плавать и бросишься в воду, неминуемо погибнешь. Кажется, это ясно, как дважды-два — четыре… А ты хочешь от нас…
— От кого от вас? — нетерпеливо и озлобленно перебил Долинин.
— Хотя бы от меня, — ответил Николай. — И, прости, отец, меня удивляет твое высокомерие. Теперь точно в моде говорить о молодежи с презрением.
— Неправда! Не о всякой молодежи. Есть славная молодежь. Она доказала и на голоде и на холере. Я говорю о новейших настроениях у некоторой части молодежи и особенно у молодых «сверхчеловеков».
Николай не слушал отца и, оскорбленный, продолжал:
— Мы, мол, в героев, а вы пошляки. Право, отец, это неубедительно и даже старо. Положим, что мы в герои не лезем, не принимаем на веру никаких красивых фраз… Мы поняли, что они ни к черту… Мы верим только науке и настроениям своей души. Жизнь — равнодействующая всевозможных естественных сочетаний во времени и пространстве. Все должно иметь причины. Я чувствую в своей душе своего бога, и мое мировоззрение не похоже на твое.
— Ну, еще бы!
— Ты, конечно, уверен, что вы нашли истину. А мы знаем, что только ее ищем. И если наши искания тебе не нравятся, то почему ваши должны нравиться нам?.. И почему они лучше? А главное, чего вы достигли? Ни людям, ни себе. А уменье заботиться о себе, в то же время заботясь о других? Скажи, на каком основании со своей истиной ты так озлоблен и один? Даже тот, которого ты считаешь единственным другом, как кажется, только пишет ласковые письма.
Старика передернуло, особенно от напоминания сына об «единственном друге». Скулы на его лице задергались, глаза блеснули злым блеском, и он сдавленным голосом, полным злости, проговорил:
— Я вижу, что в твоей переоценке я заслуживаю приговора.
— Мы не приговариваем, отец. Мы только констатируем. Приговариваете вы, и как жестоко. Мы живем, как велит жизнь. Кто силен, здоров и умеет бороться, тот и достигает намеченной цели. Довольно нам возвышенных стремлений, когда нужно жить! Мы — не ангелы, но стремимся к божеству, живущему в нас, как и во всяком существе и растении. И что же ты сделал, чтобы мы были иными? — спросил Николай.
Старик призадумался.
«В самом деле, что же я сделал?» — подумал отец.
А между тем сын продолжал:
— Ты правды не любишь. Любишь говорить свою правду только другим, а мы или восторгайся вами, или не смей говорить то, что думаешь. Всю жизнь говорите о свободе мнений, а только что откроешь рот — дурак. И ведь многих уверили, что соль земли — вы, оттого только, что прогулялись в отдаленные места или бросили профессуру по независящим обстоятельствам. Вы думаете, что решаете социальную проблему, хвалитесь тем, что можете питаться медом и акридами, и в то же время в душе мечтаете о богатстве, о прелестях роскошной жизни, о женщинах… ты…
— Ну что ж, ты, слава богу, умник — говори. Правды не побоюсь. Даже прошу, — остановил сына отец.
— К чему же? Тебя не убедишь.
— Попробуй. Очень рад буду наконец понять, что ты хочешь от жизни, и, главное, узнать, чем мы виноваты перед вами? Разве только тем, что мы не готовили вас к разумной жизни. Ты прав. Виноваты мы. Мы думали, что вы поймете наше несчастное поколение, при котором все-таки было освобождение крестьян. Начало сделано. Вам теперь докончить его, чтобы крестьяне были действительно освобождены. А вы разве о народе думаете? Вы думаете только о собственном благополучии. Мы хоть надеялись… сомневались. А вы? Даже нет ни надежд, ни сомнений… Лучше видоизмененный вид современного, влюбленного в себя животного… Только непонятное лепетание об изгибах души, о праве свободы впечатлений и совершенное отрицание нравственного закона. Никакой задержки нет… Ну, приговаривай меня! Что ж ты молчишь? Говори же! — вдруг бешено крикнул старик.
— Ты, конечно, сам знаешь, отчего ты одинок и отчего в последнее время особенно волнуешься и злишься, и негодуешь, что семья тебе мешает, к чему же мне говорить.
— Говори! — бешено крикнул отец.
— Изволь, только прошу постараться не браниться.
— Постараюсь, — иронически ответил отец, — кстати и закурю сигару. По крайней мере подсудимому будет легче перенести судебный приговор.
Молодой человек прихлебнул кофе, закурил сигару и начал:
— Ты сам заставил меня не быть идеалистом. И слава богу, по крайней мере не гоняюсь за призраками. Я признаю то, что чувствую, и из внешнего мира то, что отражается в моей душе… А ты живешь не в действительности, а в мечтах, ласкающих только твое гигантское самолюбие. Скажи по правде, разве ты мною много интересовался? Хотел проникнуть в мою душу? Понял ее искания? Ты баловал, ласкал меня, заботился, чтобы мне было материально хорошо, и все-таки я был любимый, но совсем чужой для тебя мальчик… Да ты, вероятно, и думал: «Ребенок, что он может понимать и чувствовать». А я все более и более замыкался в себе и был заброшенным, и понимал и думал про себя. Подавал ли ты сам пример того, о чем ты так горячо говорил?.. Особенно дамам, да еще красивым и которые тебя слушали, с тобою кокетничали, и ты за ними ухаживал, забывая, что вторая молодость смешна, как запоздалая страсть, и ставит тебя в глупое положение, — ядовито прибавил Николай.
— Ну, дальше, — сказал отец, когда сын примолк, прищурил свои красивые глаза и наморщил лоб, словно бы обдумывая свою дальнейшую речь.
— Так я продолжаю. Ты любишь говорить о нравственном законе и смеешься над правом человека отдаваться своим настроениям и впечатлениям. А у тебя какой же этот нравственный закон, или так называемая совесть?
Отец невольно опустил голову.
А сын, словно бы не замечая страдальческого и озлобленного лица отца, сознающего правоту обвинения, говорил: