Том 10. Рассказы и повести
Шрифт:
Курчавый и красивый брюнет, лет под тридцать, снял с себя полушубок и остался в щеголеватой дорожной австрийской куртке на меху.
Он внимательно оглядел плохо прибранную комнату с большим письменным столом посредине, на котором стояла большая фотография какой-то красивой молодой женщины и в беспорядке лежали книги и журналы. Везде валялись окурки папирос, везде был пепел и много пыли. Все в этой комнате напоминало о заброшенности старика.
В голове молодого человека невольно пробегали мысли о прошлом времени, когда еще он мальчиком-гимназистом был другом отца и любил его безгранично. Отец тогда, казалось,
А потом…
У молодого человека уже не было той любовной жалости, которая прежде по временам загоралась в сердце мальчика, когда отец, бывало, тосковал и прихварывал. Но зато теперь молодой человек стал серьезнее и гораздо проще и трезвее смотреть на отца. Он видит его не в прежнем идеальном свете. Ореол уже исчез.
«А все еще хорохорится и считает себя умнее других!»
Так подумал сын, и ему было и досадно и обидно, что отец принял его так сухо.
«Эгоистом он стал!» — решил Николай.
То же самое думал о сыне и отец, когда, вернувшись в комнату, глядел в жизнерадостное, покойное лицо сына.
«Самодоволен… конечно, считает себя безупречным… И благополучен… А я!?»
И старик напустил на себя еще большую бесстрастность, когда спросил:
— По-прежнему у вас нынче каждый за себя, а бог за всех?
— Вроде того, отец. А ты все еще не угомонился?
— Как видишь, Коля, — ответил старик и прибавил: — Пей лучше чай и закусывай… Я нарочно заказал для тебя битки в сметане. Ты любишь, кушай, а то поругаемся.
— Действительно я голоден.
После закуски Николай осведомился о делах отца.
Отец поморщился, точно от зубной боли, и ничего не ответил.
— Может быть, тебе нужны деньги? Так я могу.
У старика закипела злость. Он вспомнил, что ради этого сына, когда тот был мальчиком и заболел, он закладывал последние вещи и потом для него готов был снять рубашку, а Николай теперь вместо того, чтобы прислать отцу денег, спрашивает, нужны ли они ему.
— Спасибо! Мне денег не нужно… — промолвил Долинин. — Бывали плохие дни, так у меня банкир есть.
— Банкир? Где ты и здесь отыскал банкира? — не без улыбки спросил Николай.
— А вот этот самый Абдулка где-то достает. И смотри, какой дурак этот татарин, — иронически усмехнулся старик, — не спрашивает, нужны ли деньги, а приносит до пенсии. Ну, а твои как дела, Николай?
— Я, отец, по одежке протягиваю ножки, — ответил Николай.
— Молодец! Рад, что ты не в меня. Надеюсь, долгов у тебя нет?
— Ни гроша! — не без горделивости ответил Николай.
— Ну, а я, — произнес старик, — бываю легкомыслен. Долги есть и порядочные.
Прошло несколько мгновений в молчании.
Но старик, по обыкновению, не удержался, чтобы не сказать насмешливым тоном:
— Ты, конечно, в восторге от новейших гениев?
— Еще бы! Они открыли новые пути. Они описывают те ощущения и ту правду, до которой не осмеливались дойти ваши старые корифеи, те только показывали частицу правды, а не всю… А у наших писателей и смелость и сила. Они ни перед чем не испугаются.
— Действительно они ничего не боятся и показывают себя во всем самодовольном
— Отчего ж, если талант.
— Вот от таких-то талантов во всех видах вы и приходите в телячий восторг. Они для вас и учители жизни. От каждого невежественного и необразованного гения, незнакомого даже ни с каким учебником истории, вы ждете ответа на те жгучие вопросы, над которыми работали гениальные люди во все века… Впрочем, что же мудреного? Ведь всегда найдутся десять болванов, которые произведут одиннадцатого в гении… Да, у вас позорное понижение литературного вкуса. Толстой для вас уже устарел. Вы даже не понимаете всей силы гениального писателя. Ну, скажи по правде, ты читал Шекспира? Читал Гоголя? Слышал о Добролюбове и Чернышевском? Читал ли когда-нибудь о том, как устроилась жизнь людская и почему она для большинства невозможна? Заговорила ли когда-нибудь в тебе потребность искания правды? Возмущала ли тебя несправедливость? Нет! Я видел только трезвенное отношение… трусливость животного, боящегося за свою шкуру, — трусливость, которую вы прикрываете рассуждениями, основанными, разумеется, на настроениях и якобы на науке… И еще мало унижает тебя твой патрон. С вами все можно! — раздраженно воскликнул Долинин. — Конечно, он другим, по-твоему, быть не может, такой темперамент и такова неумолимая сила инстинктов домашнего прирученного животного. Подобные объяснения вдобавок крайне удобны и могут все объяснить… Даже предательство Иуды…
— Отец, ты опять ругаешься… Верно, печень? Или ты получил какое-нибудь интересное письмо? — ядовито прибавил Николай. — Лучше не будем говорить.
— Ты прав. Не будем.
И старик почувствовал, что сын — почти чужой ему. Прежней беззаветной любви, которая была у отца раньше, когда Коля был мальчиком, теперь не было. Между ними была какая-то пропасть, и она не могла заполниться привязанностью отца.
Николай, казалось, не оскорбился и начал рассказывать о своих работах, о знакомых, о музыке, но о литературе как будто боялся говорить, чтобы не раздражать отца. Обходил и другие вопросы, на которых они могли разойтись.
Виноватый и болезненный вид старика, казалось, тронул сына. Он видимо жалел, хотя внутренно и слегка презирал его.
А чуткий старик еще более раздражался и тоже, как и сын, старался сдерживаться.
Но все-таки не мог не искривить своих губ, когда спросил:
— Ну, а что поделывает твой двоюродный братец и друг Вася?
— Он в Италии.
— Болен?
— Нет, здоров.
— Поехал туда как художник? Работать?
— Нет, не работает.
— Что же он там делает?
— Нюхает розы и лилии… Смотрит на море. Любуется облаками.
— В том и все его занятие?
— Вася любит природу.
— А люди его не интересуют?
— Разве он виноват, что интересует его одно, а не другое.
— И болван! — внезапно закипая гневом, воскликнул Долинин. И, окидывая сына презрительным холодным взглядом, прибавил:
— Конечно, и ты одобряешь занятия двоюродного братца?
— Я не одобряю и не порицаю.