Том 10. Рассказы. Очерки. Публицистика. 1863-1893.
Шрифт:
Повторяю, я вовсе не хотел, чтобы мое решение было понято как окончательное, но обстоятельства решили за меня. Я отказался от своего прихода в Балтиморе, где мне очень хорошо платили, и отправился в Нью—Йорк — посмотреть, как там обстоят церковные дела. И представьте, преуспел сверх всяких ожиданий. Я выбрал самые лучшие из своих старых проповедей, которые были давно всеми забыты, и раз в неделю произносил какую—нибудь из них в здешней церкви Благовещения. Дух этих старинных проповедей ожил и заиграл, проникая в сердца верующих, как доброе старое вино, вливающее новые силы в усталое тело. Успех был невероятный. А когда еще вдобавок пришел призыв из Сан—Франциско, как нельзя более своевременный, акции мои и вовсе поднялись. Все сразу оценили мои достоинства. Представители одной церковной общины предложили мне 10 000 долларов в год, а также решили купить для меня церковь св. Георгия—великомученика в верхней части города или выстроить новый
Впрочем, время летит, Марк, что поделаешь, и мне пора кончать свое послание. «Прощай, прощай, и если навсегда, то навсегда прощай!» Но я такого друга никогда не забуду!
Ваше искреннее участие в моих делах; Ваша замечательная изобретательность, подсказавшая Вам написать церковному совету, чтобы заставить его раскошелиться; Ваша гениальная находчивость, с которой Вы выдали свои письма за мои и, стремясь расположить ко мне церковный совет, заявили, что намерены писать за меня проповеди; Ваша царская щедрость, побудившая Вас предложить мне носить Ваши рубашки и сделать общими остальные предметы туалета, принадлежащие каждому из нас; Ваше сердечное обещание, что Ваши друзья полюбят меня и будут оказывать мне столь исключительные услуги; Ваше радушное приглашение разделить с Вами великолепный особняк — все это вызывает во мне самые нежные чувства, и вызывает не зря, дражайший Марк! Я буду вечно молиться за Вас и сохраню память о Вас в своем благодарном и растроганном сердце.
Еще раз примите, талантливый друг, горячие слова благодарности и наилучшие пожелания от Вашего покорного слуги
его преподобия доктора Беркута».
Здорово пишет, а?
Но когда епископ употребляет недозволенные выражения и развязно признается, что предпринимает какие—то шаги с целью «набить себе цену», не перекладывает ли он с удивительной ловкостью ответственность на плечи смиренного грешника?
И далась же ему на старости лет эта дурацкая острота о птенцах! Если он будет все время ее вспоминать и потому возомнит себя редкостным умником, то чего доброго в скором времени потребует себе такое жалованье, какое разорит любую церковь! Впрочем, раз ему так это нравится, и он действительно считает свою шутку великолепной, не стану развеивать его иллюзии, не буду лишать его радости. Между прочим, мне это напомнило статью редактора журнала «Харперс», напечатанную года три тому назад, в которой он просит читателей быть снисходительными к безобидному тщеславию жалких писак, возомнивших себя талантами. Собственные произведения кажутся им бесподобными, говорит редактор и добавляет: «А разве бедняга Мартин Фаркуар Таннер не носится со своими пошлостями, воображая, что это поэзия?!» Вот именно! Пусть и епископ носится с шуткой собственного изобретения и воображает ее квинтэссенцией юмора.
Но интересно знать, что это за таинственная церковь св. Георгия—великомученика? Впрочем, епископ не настроен полностью доверять даже св. Георгию великомученику и подвергать риску благополучие своих птенцов, —— он благоразумно ориентируется на хлопок . Пожалуй, он прав. На бога надейся, а сам не плошай.
А каково ваше мнение насчет заключительной части его письма? Не кажется ли вам, что он хватил через край, как говорят в подобных случаях грешники? Неужто вы поверили, что за этими трескучими фразами кроется искренность? Поверили, да? А я вот не знаю: столь сильные прилагательные, чересчур сильные, —— иногда мне чудится в них этакий легкий оттенок иронии. Но нет, едва ли! Вероятно, он в самом деле полюбил меня. Зато если бы я убедился, что преподобный юморист упражняется на мне в остроумии, я бы ему больше никогда в жизни не стал писать. Он заявляет, что меня «ждет награда на том свете», — нет, уж это вовсе не по мне!
Но он обещает молиться за меня. Что ж, для моей персоны нет ничего полезнее, и ему не найти, пожалуй, более благодарного грешника, чем я. По—видимому, я попаду под рубрику «прочие грешники»; конечно, я не лучше любого другого грешника и не вправе претендовать на особое внимание. Сперва они молятся за свою конгрегацию, знаете ли, — весьма энергично; потом — с умеренным пылом — за другие религии; потом за ближайших родственников своей конгрегации; потом за дальних родственников; потом за общину; потом за свой штат; потом за государственных деятелей; потом за Соединенные Штаты; потом за Северную Америку; потом за весь американский континент; потом за Англию, Ирландию и Шотландию, за Францию,
Не очень—то справедливо, правда? Считаясь, в общем, пресвитерианином, я числюсь среди прихожан одной из главных пресвитерианских церквей, и потому мне иногда приходится стоять с благочестивым видом, опустив глаза и положив руки на спинку передней скамьи; некоторое время я сосредоточенно слушаю, затем начинаю переминаться с ноги на ногу, закладываю руки за спину, выпрямляю стан и принимаю торжественный вид; затем скрещиваю руки на груди, выгибаю шею и принимаюсь печально смотреть вперед; потом украдкой поглядываю на священника, перевожу взгляд на публику, становлюсь рассеян — и вдруг ловлю себя на том, что считаю, сколько в церкви кружевных чепцов и сколько плешивых голов; потом начинаю интересоваться, какая часть присутствующих клюет носом, а какая бодро внемлет проповеди; потом лениво пускаюсь в догадки, сумеет ли жужжащая муха, ползущая вверх по стеклу и то и дело соскальзывающая вниз, когда—нибудь добраться до своей цели; в конце концов надоедает и это, и я погружаюсь в тоскливую дрему, — но тут как раз священник доходит до моего ведомства и вновь приводит меня в состояние бодрствования и возрождает во мне надежды добрым словом по адресу несчастных «прочих грешников».
А иной раз мы оказываемся и вовсе забытыми и уходим несолоно хлебавши; в таких случаях я вспоминаю одного маленького мальчика из простой семьи, питавшего страсть к горячим пышкам; как—то у них был гость, и мать сказала мальчику, что он получит все пышки, какие останутся после ужина, если не подойдет к столу и будет вести себя тихо и примерно; мальчик следил за гостем, который с аппетитом уплетал пышки, пока предчувствие в его душе не переросло в ощущение катастрофы, и он закричал: «Вот вам, я так и знал! Я с самого начала знал, что так будет! Чтоб мне по сойти с этого места, если он не жрет сейчас последнюю пышку!»
Но я, однако, не жалуюсь — ведь очень редко индусы, турки и китайцы получают в награду все пышки и оставляют нас, «прочих грешников», голодными. Правда, они нередко засиживаются за столом, и мы порядком устаем в ожидании своей очереди. Ну а что, если поубавить красноречие? Что, если испрашивать отдельное благословение только на свою конгрегацию и свою общину, а потом горячо помолиться за всех остальных, за всю вселенную сразу? Не лучше ли было бы принять за образец простоту, лаконичность, красоту и ясность молитвы «Отче наш»? Впрочем, я, кажется, забираюсь в сферы, не подлежащие моей юрисдикции.
Мои письма его преподобию Филлипсу Бруксу в Филадельфию и его преподобию доктору Каммингсу г. Чикаго, с приглашением приехать сюда на пост настоятеля собора Милосердия и с обещанием всяческой помощи, будут опубликованы на будущей неделе, вместе с ответами означенных лиц.
Марк Твен.
На прошлой неделе я обещал опубликовать в этом номере «Калифорниен» свою переписку с его преподобием Бруксом, проживающим в Филадельфии, и его преподобием доктором Каммингсом, проживающим в Чикаго, но теперь я вынужден просить читателей освободить меня от этого обещания. Я только что получил телеграммы от обоих почтенных священнослужителей, в которых утверждается, что я поступил бы бестактно, если бы напечатал их письма. Эти утверждения подкреплены столь вескими, убедительными, бесспорными доводами, что, хотя прежде это не казалось мне бестактным, теперь я признаю, что в самом деле было бы нетактично печатать их письма. Пользы это особой не принесло бы, а вред был бы большой, ибо это вызвало бы болезненное любопытство у публики к частным делам священнослужителей. Привожу обе телеграммы дословно:
От его преподобия Филлипса Брукса:
Филадельфия, пятница, 12 мая
МИСТЕР МИК ТВАЙН! [15] * ГОВОРЯТ, ВЫ ОПУБЛИКОВАЛИ
ПИСЬМО ЕПИСКОПА БЕРКУТА. ВЫ ПОГУБИТЕ ДУХОВЕНСТВО! МОЕГО НЕ СМЕЙТЕ ПЕЧАТАТЬ, ОБРАЗУМЬТЕСЬ, ОСТАВЬТЕ ВАШУ ЗАТЕЮ, НЕ ВАЛЯЙТЕ ДУРАКА.
ПРЕДЛАГАЮ ПЯТЬСОТ ДОЛЛАРОВ.
Филлипс Брукс.
Хотя я понимаю, что мой долг — сохранить в тайне письмо Брукса, должен все же заявить для сведения публики, что Брукс получает в филадельфийской церкви больше денег и поэтому не считает возможным ехать сюда. А кроме того, он спекулирует нефтью.
15
* Прошу прощенья за злосчастный телеграф — он всегда перевирает имена и фамилии. — М. Т.