Том 11. Былое и думы. Часть 6-8
Шрифт:
Кстати, слово об их отношениях. Кинкель постоянно хранил достоинство, она постоянно удивлялась ему. Между собой они об самых будничных вещах говорят слогом благонравных комедий (светской haute com'edie [176] в Германии!) и нравственных романов.
Beste Johanna, – говорит он звучно и не торопясь, – du bist, mein Engel, so gut, schenke mir noch eine Tasse von dem vortrefflichen Thee, den du so gut machst ein!
– Es ist zu himmlisch, liebster Gottfried, dass er dir geschmeckt hat. Tue, mein Bester, f"ur mich einige Tropfen Schmand hinein! [177]
176
высокой комедии (франц.). – Ред.
177
– Дражайшая Иоганна, ты, ангел мой, так добра; налей мне еще одну чашку превосходного
И он каплет сливки, глядя на нее с умилением, и она глядит на него с благодарностью.
Johanna ожесточенно преследовала своего мужа беспрерывными, неумолимыми попечениями о нем: давала ему револьвер во время тумана в каком-то особом поясе, умоляла беречь себя от ветра, от злых людей, от вредных кушаний и in petto от женских глаз – вреднее всех ветров и пате de foie gras [178] …Словом, она отравляла его жизнь острой ревностью и неумолимой, вечно возбужденной любовью. В замену она поддерживала его в мысли, что он гений, по крайней мере не хуже Лессинга, что Германии в нем готовится будущий Штейн; Кинкель знал, что это правда, и кротко останавливал Иоганну при посторонних, когда похвалы хватали слишком через край.
178
паштета из гусиной печенки (франц. p^at'e de foie gras). – Ред.
– Иоганна, слышали ли вы об Гейне? – спрашивает ее раз расстроенно взбежавшая Шарлотта.
– Нет, – отвечает Иоганна.
– Умер… вчера в ночь…
– В самом деле?
– Zu wahr! [179]
– Ах, как я рада: я все боялась, что он напишет какую-нибудь едкую эпиграмму на Готфрида, – у него был такой ядовитый язык. Вы меня так удивили, – прибавила она, спохватившись, – какая потеря для Германии [180] .
<. . . . . . . . . . . . . . . . . . . .>
179
абсолютно верно! (нем.). – Ред.
180
В свою очередь, и мне жаль, что я написал эти строки. Вскоре потом бедная женщина бросилась из окна четвертого этажа на каменный ярд; ревность и болезнь в сердце довели ее до этой страшной смерти.
отвращения, является горькое чувство зависти.
Источник этих ненавистей долею лежит в сознании политической второстепенности германского отечества и в притязании играть первую роль. Смешно национальное фанфаронство и у французов, но все же они могут сказать, что «некоторым образом за человечество кровь проливали»… в то время как ученые германцы проливали одни чернилы. Притязание на какое-то огромное национальное значение, идущее рядом с доктринерским космополитизмом, тем смешнее, что оно не предъявляет другого права, кроме неуверенности в уважении других, в желании sich geltend machen [181] .
181
показать себя (нем.). – Ред.
– За что нас поляки не любят? – говорил серьезно в обществе гелертеров один немец.
Тут случился журналист, умный человек, давно поселившийся в Англии.
– Ну, это еще не так мудрено понять, – отвечал он. – Вы лучше скажите, кто нас любит? или за что нас все ненавидят?
– Как все ненавидят? – спросил удивленный профессор.
– По крайней мере все пограничные: итальянцы, датчане, шведы, русские, славяне.
– Позвольте, Herr Doktor, есть же исключения, – возразил обеспокоенный и несколько сконфуженный гелертер.
– Без малейшего сомнения, и какое исключение: Франция и Англия.
Ученый начал расцветать.
– И знаете отчего? Франция нас не боится, а Англия презирает.
Положение немца действительно печальное, но печаль его не интересна. Все знают, что они справиться могут с внутренним и внешним врагом, но не умеют. Отчего, например, единоплеменные ей народы – Англия, Голландия, Швеция – свободны, а немцы нет? Неспособность тоже обязывает, как дворянство, кой к чему, и всего больше к скромности. Немцы чувствуют это и прибегают к отчаянным средствам, чтоб иметь верх: выдают Англию и Северо-Американские Штаты за представителей германизма в сфере государственной Praxis [182] . Руге, разгневавшись на Эдгара Бауэра за его пустую брошюру о России, кажется, под заглавием «Kirche und Staat», и подозревая, что я Э. Бауэра ввел в искушение, писал мне (а потом то же самое напечатал в «Жерсейском альманахе»), что Россия – один грубый материал, дикий и неустроенный, которого сила, слава и красота только от того и происходят, что германский гений ей придал свой образ и подобие.
182
практики (нем.). – Ред.
Каждый
Маркс, очень хорошо знавший Бакунина, который чуть не сложил свою голову за немцев под топором саксонского палача, выдал его за русского шпиона. Он рассказал в своей газете целую историю, как Ж. Санд слышала от Ледрю-Роллена, что, когда он был министром внутренних дел, видел какую-то его компрометирующую переписку. Бакунин тогда сидел, ожидая приговора, в тюрьме и ничего не подозревал. Клевета толкала его на эшафот и порывала последнее общение любви между мучеником и сочувствующей в тиши массой. Друг Бакунина А. Рейхель написал в Nohant к Ж. Санд и спросил ее, в чем дело. Она тотчас отвечала Рейхелю и прислала письмо в редакцию Марксова журнала, отзываясь с величайшей дружбой о Бакунине; она прибавляла, что вообще никогда не говорила с Ледрю-Ролленом о Бакунине, в силу чего не могла повторить и сказанного в газете. Маркс нашелся ловко и поместил письмо Ж. Санд с примечанием, что статейка о Бакунине была помещена «во время его отсутствия».
Финал совершенно немецкий, – он невозможен не только во Франции, где point d’honneur так щепетилен и где издатель зарыл бы всю нечистоту дела под кучей фраз, слов, околичнословий, нравственных сентенций, покрыл бы ее отчаянием qu’on avait surpris sa religion [183] , но даже английский издатель, несравненно менее церемонный, не смел бы свалить дела на сотрудников [184] . Через год после моего приезда в Лондон Марксова партия еще раз возвратилась на гнусную клевету против Бакунина, тогда погребенного в Алексеевском равелине.
183
что злоупотребили его доверием (франц.). – Ред.
184
Несмотря на то, что они себе позволяют ужасно много. Для их характеристики расскажу один случай, бывший с Луи Бланом. «Теймс» напечатал, что Луи Блан, бывши членом Временного правительства, истратил «миллиона полтора фр. казенных денег» на составление себе партии между работниками. Луи Блан отвечал редакции, что она имеет неверные сведения о нем, что, при пущем желании, он не мог ни украсть, ни истратить полтора миллиона фр., потому что во все время его заведования люксембургской комиссией у него не было в распоряжении более 30 000 фр. «Теймс» не поместил его ответа. Луи Блан отправился в редакцию сам и потребовал свидания с главным издателем. Ему отвечали, что главного издателя вовсе нет, что «Теймс» издается как-то артелью. Луи Блан требовал ответственного артельщика – ему отвечали, что никто лично ни за что не отвечает.
– К кому же, наконец, я должен обратиться, у кого требовать отчет в том, что мое письмо в деле, касающемся до моего доброго имени, не было помещено?
– Здесь, – сказал ему один из чиновников при «Теймсе», – не так, как во Франции; у нас нет ни g'erant responsable <ответственного редактора (франц.)>, ни законного обязательства помещать ответы.
– Решительно нет ответственного редактора? – спросил Луи Блан.
– Нету.
– Очень, очень жаль, – заметил Луи Блан, зло улыбаясь, – что нет главного редактора, а то я непременно надавал бы ему пощечин. Прощайте, господа.
– Good day, Sir, good day. God bless you! <Добрый день, сударь, добрый день. Да благословит вас господь! (англ.)> – повторил чиновник при «Теймсе», учтиво и спокойно отворяя двери.
В Англии, в этом стародавнем отечестве поврежденных, одно из самых оригинальных мест между ними занимает Давид Уркуард; человек с талантом и энергией, эксцентрический радикал из консерватизма, он помешался на двух идеях: во-первых, что Турция – превосходная страна, имеющая большую будущность, в силу чего он завел себе турецкую кухню, турецкую баню, турецкие диваны… во-вторых, что русская дипломация, самая хитрая и ловкая во всей Европе, подкупает и надувает всех государственных людей во всех государствах мира сего, и преимущественно в Англии. Уркуард работал годы, чтоб отыскать доказательства того, что Палмерстон на откупу петербургского кабинета. Он об этом печатал статьи и брошюры, делал предложения в парламенте, проповедовал на митингах. Сначала на него сердились, отвечали ему, бранили его, потом привыкли. Обвиняемые и слушавшие стали улыбаться, не обращали внимания… наконец разразились общим хохотом.
На одном митинге в одном из больших центров Уркуард до того увлекся своей id'ee fixe, что, представляя Кошута человеком неверным, он прибавил, что если Кошут и не подкуплен Россией, то находится под влиянием человека, явным образом работающего в пользу России… и этот человек – Маццини! Уркуард, как дантовская Франческа, не продолжал больше своего чтения в этот день. При имени Маццини поднялся такой гомерический смех, что сам Давид заметил, что итальянского Голиафа он не сбил своей пращой, а себе свихнул руку.