Том 11. Былое и думы. Часть 6-8
Шрифт:
– Я сам едва удержался от смеха, – сказал мне Орсини с совершенно серьезным лицом.
Хитрый старик Бюханан, мечтавший тогда уже, несмотря на семидесятилетний возраст, о президентстве и потому говоривший постоянно о счастии покоя, об идиллической жизни и о своей дряхлости, любезничал с нами так, как любезничал в Зимнем дворце с Орловым и Бенкендорфом, когда был послом при Николае. С Кошутом и Маццини он был прежде знаком; другим он говорил очень хорошо отделанные комплименты, напоминавшие гораздо больше тертого дипломата, чем сурового гражданина демократической республики. Мне он ничего не сказал, кроме того, что он долго был в России и вывез убеждение, что она имеет великую будущность. Я ему на это, разумеется, ничего не сказал, а заметил, что помню его еще со времен коронации Николая. «Я был мальчиком, но вы были так заметны, в вашем простом черном фраке и в круглой шляпе, в толпе шитой, золоченой, ливрейной
192
Я ни слова тогда не говорил по-английски. Бюханан плохо понимал по-французски. Ворцель ему передал мои слова.
Гарибальди он заметил: «У вас такая же слава в Америке, как в Европе, только что в Америке еще прибавляется новый титул: там вас знают – там вас знают за отличного моряка». За десертом, когда M-me Saunders уже вышла и нам подали сигары с еще большим количеством вина, Бюханан, сидевший против Ледрю-Роллена, сказал ему, что у него «был знакомый в Нью-Йорке, говоривший, что он готов бы был съездить из Америки во Францию только для того, чтоб познакомиться с ним».
По несчастию, Бюханан как-то шамшил, а Ледрю-Роллен плохо понимал по-английски. В силу чего вышло презабавное qui pro quo [193] – Ледрю-Роллен думал, что Бюханан говорит это от себя, и с французским effusion de reconnaissance [194] стал его благодарить и протянул ему через стол свою огромную руку. Бюханан принял благодарность и руку и с тем невозмущаемым спокойствием в трудных обстоятельствах, с которым англичане и американцы тонут с кораблем или теряют полсостояния, заметил ему: «I think – it is a mistake [195] , это не я так думал, это один из моих хороших приятелей в New-York’e».
193
недоразумение (лат.). – Ред.
194
манерой изливаться в благодарностях (франц.). – Ред.
195
«Я думаю, это ошибка» (англ.). – Ред.
Праздник кончился тем, что вечером поздно, когда Бюханан уехал, а вслед за ним не счел более возможным остаться и Кошут и отправился с своим министром без портфеля, консул стал умолять нас снова сойти в столовую, где он хотел сам приготовить какой-то американский пунш из старого кентуккийского виски. К тому же Соундерсу там хотелось вознаградить себя за отсутствие сильных тостов за будущую всемирную (белую) республику и т. д., которых, должно быть, осторожный Бюханан не допускал. За обедом пили тосты двух-трех гостей и его, без речей.
Пока он жег какой-то алкоголь и приправлял его всякой всячиной, он предложил хором отслужить «Марсельезу». Оказалось, что музыку ее порядком знал один Ворцель, зато у него было extinction [196] голоса, да кой-как Маццини, – и пришлось звать американку Соундерс, которая сыграла «Марсельезу» на гитаре. Между тем ее супруг, окончив свою стряпню, попробовал, остался доволен и разлил нам в большие чайные чашки. Не опасаясь ничего, я сильно хлебнул и в первую минуту не мог перевести духа. Когда я пришел в себя и увидел, что Ледрю-Роллен собирался также усердно хлебнуть, я остановил его словами:
196
Здесь: потеря (англ.). – Ред.
– Если вам дорога жизнь, то вы осторожнее обращайтесь с кентуккийским прохладительным; я русский, да и то опалил себе нёбо, горло и весь пищеприемный канал – что же будет с вами? Должно быть, у них в Кентукки пунш делается из красного перца, настоянного на купоросном масле.
Американец радовался, иронически улыбаясь, слабости европейцев. Подражатель Митридата с молодых лет, я один подал пустую чашку и попросил еще. Это химическое сродство с алкоголем ужасно подняло меня в глазах консула.
– Да, да, – говорил он, – только в Америке и в России люди и умеют пить.
«Да есть и еще больше лестное сходство, – подумал я, – только в Америке
Пуншем в 70° окончился этот обед, испортивший больше крови немецким фолликуляриям [197] , чем желудок обедавшим.
За трансатлантическим обедом следовала попытка международного комитета – последнее усилие чартистов и изгнанников соединенными силами заявить свою жизнь и свой союз. Мысль этого комитета принадлежала Эрнсту Джонсу. Он хотел оживить дряхлевший не по летам чартизм, сближая английских работников с французскими социалистами. Общественным актом этой entente cordiale [198] назначен был митинг в воспоминание 24 февр<аля> 1848.
197
газетным писакам, от folliculaire (франц.). – Ред.
198
сердечного согласия (франц.). – Ред.
Международный комитет избрал между десятком других и меня своим членом, прося меня сказать речь о России, – я поблагодарил их письмом, речи говорить не хотел; тем бы и заключил, если б Маркс и Головин не вынудили меня явиться назло им на трибуне St.-Martin’s Hall. Сначала Джонс получил письмо от какого-то немца, протестовавшего против моего избрания. Он писал, что я известный панславист, что я писал о необходимости завоевания Вены, которую назвал славянской столицей, что я проповедую русское крепостное состояние как идеал для земледельческого населения. Во всем этом он ссылался на мои письма к Линтону («La Russie et le vieux monde»). Джонс бросил без внимания патриотическую клевету.
Но это письмо было только авангардным рекогносцированием. В следующее заседание комитета Маркс объявил, что он считает мой выбор несовместным с целью комитета, и предлагал выбор уничтожить. Джонс заметил, что это не так легко, как он думает; что комитет, избравши лицо, которое вовсе не заявляло желания быть членом, и сообщивши ему официально избрание, не может изменить решения по желанию одного члена; что пусть Маркс формулирует свои обвинения, и он их предложит теперь же на обсуживание комитета.
На это Маркс сказал, что он меня лично не знает, что он не имеет никакого частного обвинения, но находит достаточным, что я русский, и притом русский, который во всем, что писал, поддерживает Россию; что, наконец, если комитет не исключит меня, то он, Маркс, со всеми своими будет принужден выйти.
Эрнст Джонс, французы, поляки, итальянцы, человека два-три немцев и англичане вотировали за меня. Маркс остался в страшном меньшинстве. Он встал и с своими присными оставил комитет и не возвращался более.
Побитые в комитете, марксиды отретировались в свою твердыню – в «Morning Advertiser». Герст и Блакет издали английский перевод одного тома «Былого и дум», включив в него «Тюрьму и ссылку». Чтоб товар продать лицом, они, не обинуясь, поставили: «My exile in Siberia» [199] на заглавном листе. «Express» первый заметил это фанфаронство. Я написал к издателю письмо и другое – в «Express». Герст и Блакет объявили, что заглавие было сделано ими, что в оригинале его нет, но что Гофман и Кампе поставили в немецком переводе тоже «в Сибирь». «Express» все это напечатал. Казалось, дело было кончено. Но «Morning Advertiser» начал меня шпиговать в неделю раза два-три. Он говорил, что я слово «Сибирь» употребил для лучшего сбыта книги, что я протестовал через пять дней после выхода книги, т. е. давши время сбыть издание. Я отвечал; они сделали рубрику: «Case of M. H.» [200] , как помещают дополнения к убийствам или уголовным процессам… Адвертейзеровские немцы не только сомневались в Сибири, приписанной книгопродавцем… но и в самой ссылке. «В Вятке и Новгороде г. Г. был на императорской службе – где же и когда он был в ссылке?»
199
«Моя ссылка в Сибирь» (англ.). – Ред.
200
«Дело г. Г<ерцена>» (англ.). – Ред.