Том 11. Монти Бодкин и другие
Шрифт:
Устремив на Гертруду взор, напомнивший ей крупную рыбину, которую она видела в зоопарке, Альберт Пизмарч втянул в себя побольше воздуха, сделал грудь колесом и запел странным рокочущим голосом, звучащим как дальние раскаты грома над холмами:
Дин-дон, дин-дон,Я спешу, заслышав звон,В утро свадьбы мне не спится,И красавица девицаВ белом платье под венецСтре-е-е-мииииится!Он умолк, будто
— Теперь вам ясно, мисс?
Гертруде было ясно. Астматик Гарджес никогда бы не одолел последней ноты. Ей показалось, что она тянулась минут десять.
— И все-таки не пойму, — произнесла она, — почему вы против того, чтобы мистер Гарджес пел эту песню?
Чело Альберта Пизмарча омрачилось. Было видно, что он страдает от вопиющей несправедливости,
— Это моя песня, мисс. Мой коронный номер, с которым я выступал на большинстве концертов с тех самых пор, как поступил на этот корабль. В программке регулярно значилось: «Свадебная песня пахаря. Исполнитель: Альберт Пиз-марч». В конце каждого плавания, по настоянию матери, я отдавал ей программку, и она вклеивала ее в альбом. Сам старший стюард однажды обронил — в шутку, естественно, без задней мысли: «Если бы ты почаще спешил, Пизмарч, и поменьше об этом пел, цены бы тебе не было». Так что сами видите, мы с моей «.Свадебной песней пахаря» превратились, можно сказать, в живую легенду.
— Вижу.
— Утром, когда Джимми Первый вызвал меня и попросил выступить на концерте для второго класса — опять не хватило талантливых любителей, — я ответил, как всегда: «Да, сэр, хорошо, сэр. Как всегда, "Свадебная песня", сэр?». А он мне в ответ: «Да, к сожалению». И все было ясно и определенно. А потом, часа в четыре, он опять посылает за мной и говорит, что «Свадебная песня пахаря» в моем исполнении отменяется, поскольку некий пассажир по имени Дж. Г. Гарджес изъявил желание ее спеть. Протянул мне это чертово бандольеро и говорит: «Поднатужься и спой вот это». А когда я запротестовал, объяснив, что нельзя освоить новую роль за одиннадцать часов, он пригрозил вычесть у меня дневное жалованье. И вот теперь надо мной висит бандольеро, а до концерта всего час. Понимаете, мисс, отчего меня трясет?
Нежное сердце сжалось. Оно обливалось кровью. Гертруда вела беззаботную жизнь обычной английской девушки и видела мало жизненных драм.
— Ужас!
— Спасибо, мисс. Очень мило с вашей стороны. Теперь мне полегче, и я вам еще кое-что скажу. Когда я пожаловался в кубрике, они принялись швырять в меня разными предметами.
— Не расстраивайтесь, — попыталась утешить его Гертруда. — Вас ждет грандиозный успех, помяните мое слово. «Бандольеро» — прекрасная песня. Я всегда с огромным удовольствием слушаю, как ее поет мистер Бодкин. Такой зажигательный ритм.
— Да, ритм там есть, — допустил Альберт Пизмарч.
На мгновение показалось, что его чело вот-вот прояснится, но лишь на мгновение. Его взор загорелся и вновь угас.
— А слова? Вы об это подумали, мисс? Вдруг я забуду слова?
— А вы пойте: «Я бандуруру ля-ля-о ля-ля!» или что-нибудь в этом духе. Зрители ничего не заподозрят. Никто не ждет от испанской песни содержания. Они подумают, что это испанский колорит.
Альберт Пизмарч вытаращил глаза. Было ясно, что его собеседница открыла новую школу мысли.
— Я
— Замечательно. Мистер Бодкин часто так делает. И не забудьте про «карамба».
— Простите, мисс?
— Карамба. Это такое испанское слово. Есть еще одно, «маньяна». [69] Если собьетесь, повторяйте их. Помнится, на прошлое Рождество мистер Бодкин пел «Бандольеро» у нас на деревенском концерте, и практически весь второй куплет у него состоял из «карамбы» вперемешку с «маньяной». Все прошло на «ура».
69
Утро (исп.).
Альберт Пизмарч набрал полные легкие воздуха, совсем как перед «Свадебной песней пахаря».
— Мисс, — произнес он, глядя на Гертруду с собачьей преданностью, — вы подарили мне новое дыхание.
— Рада за вас. Не сомневаюсь, ваш номер будет гвоздем программы.
— У меня хорошее ухо, и я легко схватываю мелодию, а со словами всегда какая-то ерунда. Увы! Помнится, первые шесть раз, исполняя «Свадебную песню пахаря», я постоянно путался и пел: «В сером платье под конец», что извращает смысл.
Он помолчал, потом продолжил нерешительно:
— Мисс… Хотя, думаю, теперь с помощью «карамбы» я справлюсь, и все же… Не хотелось бы злоупотреблять вашим великодушием, у вас, конечно, сотня важных дел… и все-таки, мисс, не могли бы вы…
— Вы хотите, чтобы я пришла на концерт и поддержала вас аплодисментами?
— Вы читаете мои мысли, мисс.
— С удовольствием приду. Когда ваш выход?
— Я заявлен на десять ноль-ноль.
— Договорились.
Альберту Пизмарчу не хватало слов, он лишь устремил на Гертруду взгляд, полный обожания.
В нашем эгоцентричном мире трудящемуся человеку нелегко вообразить, что кому-то тоже несладко, и если кто-нибудь в этот поворотный момент его певческой карьеры сказал бы Альберту Пизмарчу, что приступ трусости не у него одного, он бы очень удивился. Он бы изрек «карамба», но не поверил бы ни за что. Однако дело обстояло именно таким образом.
Ожидание десяти вечера, как мы уже видели, Альберту Пизмарчу далось нелегко, приведя его нервную систему в полное расстройство. Подобным же образом сказалось оно на Монти Бодкине. За двадцать минут до назначенного срока у него затряслись поджилки. Он сидел за столиком в курительной, глядя перед собой невидящим взором, и поминутно то закидывал ногу на ногу, то одергивал галстук. Перед ним стоял стакан виски с содовой, но, поглощенный своими тревогами, он едва его пригубил.
Навязчивые страхи, обуревавшие Монти, были того же происхождения, что и страхи Альберта Пизмарча: он боялся забыть слова.
Поначалу поручение занять Фуксию Флокс пятнадцатиминутной беседой, пока Реджи Теннисон обшарит ее каюту, показалось ему несложным. Он опрометчиво согласился. И только сейчас, представив возможность провала, он стал судорожно подбирать магические слова, которыми можно на целых четверть часа удержать на продуваемой насквозь палубе особу с таким порывистым темпераментом. В этот мрачный час ему казалось, что самый сладкоречивый демагог, и тот бы не справился с поручением.