Том 12. Дневник писателя 1873. Статьи и очерки
Шрифт:
Привожу это мнение пессимиста в виде оригинальности, отчасти лишь любопытной; сам же я не во всем с ним согласен и наклонен к мнению гораздо более примирительному.
Второй период собравшегося в дороге русского образованного общества, то есть период завязывающихся разговоров, наступает всегда почти очень скоро после первого, то есть периода трусливых высматриваний и подергиваний. Не умеют заговорить лишь вначале, а потом расходятся так, что иной раз и не удержишь. Что делать: крайности — наша черта. Виновата к тому же и наша бездарность; кто что ни говори, а у нас ужасно мало талантов в каком бы то ни было роде; напротив, ужасно много того, что называется «золотою срединою». Золотая средина — это нечто трусливое, безличное, а в то же время чванное и даже задорное. Боятся заговорить, чтобы как-нибудь себя не скомпрометировать, дичатся и совестятся умные, потому что считают всякий самостоятельный шаг как бы ниже ума своего, а глупые из гордости. Но так как русский человек по природе своей в то же время и самый общительный и стадный человек на всем земном шаре, то и выходит, что в эту первую четверть часа все до того наконец исстрадаются, что наконец сами себе станут в тягость и примут с радостью, когда кто-нибудь первый решится разбить стекло и завязать хоть что-нибудь вроде общего разговора. На железных дорогах это разбитие стекла происходит иногда довольно забавным образом, но всегда почти несколько иначе, чем на пароходах (причину объясню ниже) Иногда над всеобщей «срединой» и бездарностью, вдруг и совсем неожиданно, возникает гениальный талант и увлекает примером своим сразу всех до единого. Вдруг объявляется такой господин, который среди всеобщего напряженного молчания и конвульсивных потуг громко и без всякого приглашения, без всякого да же повода, мало того без малейшего даже присюсюкиванья столь необходимого по нашим понятиям каждому джентльмену, когда он вдруг очутится среди незнакомого общества; без малейшей этой подленькой скандировки в выговоре самых обыкновенных слов, столь укоренившейся в некоторых наших джентльменах тотчас же после освобождения крестьян, в виде как бы обиды по этому поводу, напротив, с видом самого прежнего, старинного джентльмена начинает рассказывать всем вообще и никому в особенности не более не менее, как свою собственную автобиографию, разумеется к совершенному и недоверчивому изумлению слушателей. Все сначала даже теряются и вопросительно переглядываются друг с другом; ободряются лишь мыслию, что ведь во всяком случае это не они говорят, а он. Такой рассказ, с самыми интимными, а иногда даже и чудесными, подробностями, может продолжаться полчаса, час, сколько угодно.
Мало-помалу все начинают ощущать на себе магическое влияние таланта, — ощущают именно тем, что вовсе не находят себя обиженными, несмотря даже на всё желание
22
словцо Жюля Фавра (франц.).
Впрочем, если только не брать в расчет так называемых случайных скандалов и иных неминуемых неожиданностей, довольно иногда неприятных и, к несчастию, все-таки слишком частых, то по дорогам нашим, в результате, все-таки можно проехать. Разумеется, с предосторожностями.
Я уже написал однажды и напечатал, что задача проехать приятно и весело по железной нашей дороге заключается, главное, «в умении давать врать другим и как можно более этому вранью верить * ; тогда и вам дадут тоже с эффектом прилгнуть, если и сами вы соблазнитесь; стало быть, взаимная выгода». Здесь же подтверждаю, что и доселе придерживаюсь того же мнения и что высказано было оно мною нимало не в юмористическом, а, напротив, в самом положительном смысле. Что же собственно до вранья и особенно железнодорожного, то я уже заявил тогда же, что почти и не считаю его пороком, а, напротив, естественным отправлением нашего национального добродушия. Злых лгунов у нас почти нет, а, напротив, почти все русские лгуны-люди добрые. Не говорю, впрочем, что хорошие.
Тем не менее поражает иногда, даже и в дорогах, даже и в вагонах, некоторая внове зародившаяся жажда разговоров серьезных, жажда учителей на всевозможные социальные и общественные темы. И являются учителя. Об них я тоже писал, но то особенно поражает, что из желающих учиться и научиться всего более женщин, девиц и дам, и совершенно не стриженых * , смею вас в том уверить. Скажите, где встретите вы теперь девицу или даму без книжки, в дороге или даже на улице? Может быть, я преувеличил, но все-таки очень много пошли с книжками, и не то чтоб с романами, а всё с похвальными книжками, с педагогическими или с естественнонаучными; даже читают Тацита в переводе * . Одним словом, жажды и ревности очень много, самой благородной и светлой, но… но всё это еще как-то нейдет. Ничего нет легче, как, например, уверить такую ученицу почти в чем вам угодно, особенно если кто складно умеет поговорить. Женщина глубоко религиозная вдруг, в ваших глазах, соглашается с выводами почти атеистическими и с рекомендуемым применением их. А уж насчет педагогии, например, так чего-чего им не внушают и чему-чему они не способны уверовать! Содрогание пройдет иногда при мысли, что она, приехав домой, тотчас и начнет применять на детях и на супруге то, чему ее научили. Ободряешься лишь догадкой, что, может быть, она вовсе и не поняла учителя, или поняла совершенно противуположно, и что дома спасет ее инстинкт матери и супруги и здравый смысл, столь сильный в русской женщине, даже с изначала русских веков. Но смысл смыслом, а все-таки пожелать надо и научного образования, только твердого и настоящего, а не то что из всяких книжек да по вагонам. Тут самые похвальные шаги могут обратиться в плачевные.
Хорошо на наших дорогах и то, что, — опять-таки если не считать разных «случаев», — можно проехать почти что incognito всё время пути, молча и ни с кем даже не заговаривая, если уж очень говорить не желаешь. Теперь только разве одни священники прямо начинают с расспросов: кто вы, куда едете, по каким делам и чего ожидаете. Но, впрочем, и этот благодушный тип, кажется, переводится. Напротив, даже и в этом роде бывают, с недавнего времени, пренеожиданные встречи, так что глазам не веришь.
На пароходах, как я сказал уже, разговоры завязываются несколько иначе, чем в вагонах. Причины естественные, и во-первых, уже то, что публика избраннее.Я, конечно, говорю лишь про пароходную публику первого класса, про публику на корме.Про публику носовую,то есть второго разряда, и говорить не стоит; да и не публика она, а просто пассажиры. Там мелкотравчатые, там узлы с поклажей, давка и теснота, там вдовы и сироты, там матери кормят грудью детей, там общипанные старички, получающие пенсию, там переезжающие священники, целые артели рабочих, мужики с своими бабами и краюхами хлеба в мешках, пароходная прислуга, кухня. Кормовая публика, везде и всегда, совершенно игнорирует носовую и не имеет об ней никакого понятия. Может быть, покажется странным мнение, что пароходная «первоклассная» публика всегда избраннее,чем даже соответственного разряда в вагонах. В сущности, конечно, это неправда, да и вся эта публика, чуть лишь приедет домой и сойдет с парохода, немедленно в недрах семейств своих понижает свой тон даже до самого натурального·но покамест семейство это на пароходе, оно поневоле подымает свой тон до нестерпимо великосветского, единственно чтоб казаться не хуже других. Вся причина в том, что больше пространства где поместиться и больше досугу, чтоб поковеркаться, чем на железной дороге, то есть, как я сказал уже, причина естественная. Тут не так сбиты вместе, публика не рискует образовать из себя кучу,не так быстро летят, не так подчинены необходимости, закону, минуте, заснувшим или расплакавшимся детям; тут вы не принуждены обнаруживать иные ваши инстинкты в таком натуральном и уторопленном виде; напротив, тут всё похоже на строгую гостиную; входя на палубу, вы как будто званый и входите в гости. Между тем вы все-таки связаны пятью-шестью часами совместного пути, пожалуй, целым днем пути, и непременно знаете,
Одним словом, пространство и время изменяют условия радикально. Тут даже и самый «талант» не мог бы начать с своей автобиографии, а должен бы был поискать другого пути. Может, даже и совсем бы не имел успеха. Тут разговор почти не может завязаться из одной только дорожной необходимости. Главное, тон разговоров должен быть совершенно другой, «салонный», а в этом вся сущность. Само собою, если пассажиры незнакомы друг с другом предварительно, то стекло еще труднее разбивается, чем в вагоне. Общий разговор на пароходе чрезвычайная редкость. Собственные же страдания от собственного лганья и кривляний, особенно в первые мгновения пути, даже значительнее, чем в вагоне. Если вы хоть чуть-чуть внимательный наблюдатель, то наверно будете поражены, как можно столько налгать в какую-нибудь четверть часа, сколько налгут все эти пышные дамы и столь уважающие себя их супруги. Конечно, всё это встречается всего чаще, и в самом чистом виде, в поездках, так сказать, увеселительных, каникулярных, в поездках от двух до шести часов всего пути. Лгут же всем: манерами, красивыми позами; каждый как будто каждое мгновение заглядывает на себя в зеркало. Пискливой скандировки фраз, самой неестественной и противной, самого невозможного произношения слов, с каким никто бы не решился произносить их, если бы только чуть-чуть уважал себя, кажется, еще больше, чем бывает в вагонах. Отцы и матери семейств (то есть пока не завязалось еще никакого общего разговора на палубе) стараются говорить между собою неестественно громко, из всех сил желая показать, что совсем как у себя дома, но тотчас же и постыдно не выдерживают характера: заговаривают между собою о совершенных пустяках, ужасно не идущих к делу, к месту и к положению, а иногда муж обращается к жене совершенно как незнакомый кавалер к незнакомой ему даме где-нибудь в гостях. Вдруг быстро и без причины обрывают уже завязанный разговор, да и вообще говорят более отрывками; нервно и беспокойно оглядываются на соседей, следят за взаимными ответами с недоверчивостью и даже с испугом, а иной раз даже и совсем краснеют один за другого. Если же случится им (то есть заставит необходимость) заговорить друг с другом о чем-нибудь прямо идущем к делу и к положению, и об чем всякому мужу с женой может случиться нужда переговорить в начале дороги, — об чем-нибудь хозяйственном, например, или семейном, о детях, о том, что у Мишеньки кашель, а здесь свежо, или у Сонички слишком подымаются юбочки, — то конфузятся и быстро начинают шептаться, чтоб по возможности никто их не расслышал, хотя в том, что они говорят, ровно ничего нет неприличного или предосудительного, а напротив — всё достойно самого полного уважения, тем более что все эти дети и хлопоты не у них одних, а точно так же есть и у всякого, даже на этом самом пароходе. Но именно эта-то самая простейшая идея ни за что и не приходит им в голову и даже иметь ее кажется им ниже их достоинства. Напротив, каждая семейная группа более наклонна, хотя и с завистью, принять чуть не всякую другую семейную группу на этой палубе за нечто, во-первых, хоть градусом высшее себя, во-вторых, за нечто из какого-то особого мира, вроде как из балета, но уж ни под каким видом за людей, тоже могущих иметь, подобно им, хозяйство, детей, нянек, пустой кошелек, долг в лавочке и проч. Такая мысль была бы даже слишком для них оскорбительною; безотрадною даже; разрушала бы, так сказать, идеалы.
На пароходах к числу первых начинающих вслух заговаривать можно причислить, почти прежде всех, гувернанток, — разумеется, разговоры с детьми и на французском языке. Гувернантки в обществе средней руки большею частию всегда одного пошиба, то есть все молоденькие, все недавно из учебного заведения, все не совсем хороши собою, но и никогда не бывают вполне дурны; все в темных платьицах, все с стянутыми тальями, все стараются выказать ножку, все с гордою скромностью, но и с самым непринужденным видом, свидетельствующим о высокой невинности, все до фанатизма преданы своим обязанностям, у каждой непременно с собою английская или французская книжка благовоспитанного содержания, чаще всего какое-нибудь путешествие. Вот она берет на руки двухлетнюю девочку, а сама, не спуская глаз, строго, но с любовью, зовет заигравшуюся шестилетнюю сестру ребенка (в соломенной шляпке с незабудками, в белом коротеньком с кружевцами платьице и в очаровательных детских ботиночках) своим гувернантски-французским языком «Wera, venez-ici», [23] — непременно классическое «ve-nez-ici», и непременно с сильнейшим ударением на соединительном звуке «zi». Мать семейства, полная и необычайно высшего общества женщина (муж ее тут же — европейского, хоть и помещичьего, вида господин, росту не малого, более плотен, чем худощав, с легкою проседью, с белокурою бородой, хоть и длинною, но несомненно парижской модели, в белой пуховой шляпе, одет по-летнему, чина сомнительного), — мать семейства немедленно замечает, что гувернантка, взяв на руки двухлетнюю Нину, берет на себя лишний труд, не выговоренный в условии, и чтоб напомнить той, что она вовсе не так-то это ценит, необычайно ласковым голосом, исключающим, однако, малейшую мечту в подчиненной девице о праве на дальнейшую фамильярность, замечает, что ей с Ниной должно быть «тя-же-ло» и что надо кликнуть няньку, причем беспокойно и повелительно осматривается вокруг, чтобы отыскать улизнувшую няньку. Европейский супруг ее делает даже недоконченное движение в том же смысле, будто желая бежать отыскивать няньку, но одумывается и остается, и видимо доволен, что все-таки одумался и не побежал за нянькой. Он, кажется, немножко на посылках у своей высшей дамы-супруги и в то же время принимает это к сердцу. Гувернантка спешит успокоить насчет себя высшую даму, уверяя вслух и нараспев, что она «так любит Нину» (страстный поцелуй Нине). Тут опять легкий окрик по-французски на Веру, с тем же «zici», нo любовь так и сверкает из глаз этой преданной девицы даже и к виноватой Вере. Вера наконец подбегает подпрыгивая и фальшиво ластится (шести-семилетний ребенок, еще в чине ангела, и тот уже лжет и коверкается!) Мамзель немедленно начинает на ней оправлять, без всякой впрочем необходимости, колеретку * ; затем и звала ее…
23
«Вера, идите сюда» (франц.).
Пароходу этому всего шесть часов пути, и поездка почти что увеселительная. Повторяю опять: без сомнения, два-три дня пути, где-нибудь по Волге или из Кронштадта в Остенде, взяли бы свое: необходимость разогнала бы гостиную, балет полинял бы и растрепался, и стыдливо припрятанные инстинкты выскочили бы наружу в самом открытом виде, даже радуясь своему праву выскочить. Но три дня и шесть часов — разница, и на нашем пароходе всё осталось в самом «чистом виде» с начала и до конца. Вот мы понеслись, в прелестный июньский день, в десятом часу утра, по тихому и широкому озеру. Носовая часть парохода клонится от «пассажиров», но там это лишь всякая всячина, о которой мы ровно ничего знать не хотим; у нас же, как я сказал, свой салон. Есть, впрочем, и у нас из таких, что везде собой задают задачу, так что, по правде, и не знаешь, что с ними делать, например немец-доктор с семейством, состоящим из его муттер и из трех германо-косоротых девиц, на которых трудно, чтоб кто-нибудь из русских женихов мог польститься. Для всех этих лиц наш закон не писан. Старик доктор совершенно в своей тарелке; он уже надел свою дорожную клеенчатую немецкую фуражку, весьма глупой формы, и сделал это нарочно для независимости, то есть, по крайней мере, это нам так кажется. Но взамен этого недоумения есть одна прехорошенькая дамочка и инженер-полковник, есть старушка мать с тремя несколько перезрелыми, но весьма шиковатыми дочками средне-высшего петербургского генеральского круга, девицами, должно быть, задорными и уже видавшими виды. Есть два хлыща, один художник, есть юнкер и есть кавалерийский офицер из одного известного гвардейского кавалерийского полка; но он держит себя в каком-то надменном уединении и молчит свысока, конечно считая себя не в своем обществе, и это всем у нас, очевидно, нравится. Но всех более обращает на себя внимания и занимает собою места очутившееся вместе с нами начальство.Это, впрочем, весьма добродушного вида превосходительство, в фуражке и в полуформе. Все сейчас же узнают, что это самый старший чиновник и, так сказать, «хозяин губернии»; утверждают даже, что он теперь едет что-то «обозревать». Вероятнее, что он просто провожает свою супругу и семейство недалеко, на летнюю их резиденцию. Супруга его замечательно красивая дама, лет тридцати шести или семи, из знатной фамилии С-х (о чем отменно хорошо знают на пароходе), едет со всеми четырьмя детьми (всё девочки, старшей лет десять), с гувернанткой-швейцаркой и, к негодованию некоторых наших дам, держит себя слишком по-мещански, хотя и нестерпимо «подымает нос». Одета по-будничному, «и это теперь у них в моде, у ма-те-рей се-мей-ств», — протянула вполголоса одна из генеральских дочек, с завистью осматривая изящный фасон слишком скромного платья супруги хозяина губернии. Обращает тоже отменное и даже несколько высшее на себя внимание один высокий, худощавый, с сильною проседью джентльмен, лет уже примерно пятидесяти шести или семи, и независимо усевшийся почти на самом проходе на пароходном складном стульчике, решительно спиною к публике, и через борт лениво и беспредметно смотрящий на воду. Всем известно, что это такой-то,камергер и щеголь в прошлое царствование, и хоть не бог знает какого значения теперь, но зато самого высшего круга барин, проживший много в своей жизни денег и что-то очень долго скитавшийся в последнее время за границей. Он одет даже несколько и небрежно и вида самого партикулярного, но осанка самого безукоризненного русского милорда и даже почти без примеси французского парикмахера, что уже одно составляет совершенную редкость в настоящем русском англичанине. У него на пароходе два лакея, а с ним собака сеттер удивительной красоты. Она ходит по нашей палубе и, желая познакомиться, тычет нос между коленками сидящей публики, видимо наблюдая очередь. И хоть это скучно, но никто этим не обижается, а некоторые из нас даже пробуют и погладить собаку, но непременно с видом знатоков, совершенно умеющих оценить достоинство дорогого пса и у которых завтра же может быть у каждого точно такой же сеттер. Но сеттер ласки принимает равнодушно, как настоящий аристократ, и у колен остается неподолгу и хоть машет чуть-чуть хвостом, но лишь из светской вежливости, лениво и равнодушно. У милорда, очевидно, знакомых здесь нет, но по обрюзглому и разваренному виду его совершенно ясно, что ему никого и не надо, и не из принципа какого-нибудь, а просто потому, что не надо. К административному значению «хозяина области» он, на складном своем стульчике, в высшей степени равнодушен, и равнодушие это тоже в высшей степени беспринципное. Но уже видно, что разговор между ними несомненно готов завязаться. Администратор похаживает около складного стульчика и из всех сил желает заговорить. Он хоть и женат на урожденной С-и, но сам со свойственным ему прямодушием, кажется, признает себя на довольно крупную степень пониже милорда, — разумеется, безо всякой потери достоинства; вот эту-то последнюю задачу и предстоит теперь разрешить ему. Тут вертится один господин «со второй ступеньки», и, по его старанью, хозяин и милорд как-то успели уже случайно и без предварительного ознакомления переброситься двумя словами. Поводом послужило известие, сообщенное господином «со второй ступеньки», об одном соседнем губернаторе, тоже известном аристократе, и который за границей, спеша на воды к своему семейству, как-то вдруг сломал себе в вагоне ногу. Наш генерал поражен ужасно, и ему очень хотелось бы узнать подробности. Милорд знает подробности и довольно обязательно уже промямлил сквозь вставные свои зубы две-три пары слов, впрочем не глядя на генерала и даже неизвестно кому говоря, — ему или вестовщику «со второй ступеньки». Генерал с искренним нетерпением стоит над стулом, заложа за спину руки, и ждет. Но милорд решительно неблагонадежен и, пожалуй, вдруг замолчит и забудет, о чем говорил. По крайней мере, у него вид такой. Животрепещущий господин «со второй ступеньки» так и дрожит над ним, желая не дать ему замолчать. Он поставил себе священнейшим долгом свести обоих высших джентльменов и познакомить их между собою.
Замечательно, что таких господ «со второй ступеньки» всегда довольно в дороге, особенно около «старших» лиц, и уже по тому одному, что в дороге их некуда отогнать. Но их и не отгоняют, потому что они довольно полезны, разумеется если сами находятся в известных благоприятных и подходящих условиях. У нашего, например, даже орденок на шее, и сам он хоть и в гражданской, но в форменной какой-то одежде, и фуражка у него с каким-то форменным околышем, — стало быть, в некотором отношении приличен. Такой господин так и начинает с того перед старшим лицом, что всем своим существом выражает собою, без слов, одной фигурой, в виде предупреждения: «Ведь я со второй ступеньки; на равную ногу не бью, ни за что, и на первую ступеньку к вам не покушусь. Обидеться на меня вы никак не можете, ваше превосходительство, а развлечь вас я могу даже со счастьем себе-с, так что вы всегда можете ответить мне сверху вниз на вторую ступеньку, а я свое место даже до гроба моего всегда знаю-с». Без сомнения, ясно, что эти господа бьются из выгоды, но «чистый тип» подобных господ действует даже и без расчета на выгоду, а из некоторого чиновничьего вдохновения; вот в таком-то случае он и полезен, тут-то он и искренно весел, тут-то он и простодушен до того, что в нем даже исчезает лакей; а выгода его все-таки приходит сама собою, как факт и необходимое следствие.