Том 15. Дела и речи
Шрифт:
Другая толпа, если присмотреться к ней поближе, выглядит щегольски и богато; она собирается в полночь, в час забав; эти люди пришли из гостиных, где поют, из кафе, где ужинают, из театров, где смеются; они, по-видимому, из обеспеченных семей и нарядно одеты; некоторые привели с собою очаровательных женщин, которым хотелось полюбоваться их подвигами. Они вырядились как на праздник; они обеспечены всем необходимым, другими словами — пользуются всеми радостями жизни и разрешают себе все излишества, другими словами — всячески тешат свое тщеславие; летом они охотятся, зимой — танцуют; они еще молоды и благодаря этой счастливой поре жизни еще не почувствовали приближения скуки, которой завершаются удовольствия. Все их нежит, все их ласкает, все им улыбается; у них всего вдоволь. Это кучка счастливцев.
Что же сближает в час, когда мы их наблюдаем,
Отверженные несут в себе глухую социальную вражду; страдальцы в конце концов приходят в негодование; одни испытывают все лишения, другие предаются утехам. Различные тунеядцы, словно пиявки, высасывают кровь из страдальцев, доводя их до последней степени изнеможения. Нищета подобна лихорадке; отсюда — и слепые приступы ярости, которая в своей ненависти к преходящему закону ранит и вечное право. Наступает час, когда те, чья правота бесспорна, оказываются неправыми. Эти голодные, одетые в лохмотья, обездоленные люди внезапно становятся мятежниками. Они кричат: «Война!» и вооружаются чем попало — ружьями, топорами, пиками; они обрушиваются на всякого, стоящего перед ними, на любое препятствие; и если это республика — что ж, тем хуже! — они вне себя; они требуют предоставить им их право на труд, они хотят жить и готовы умереть. Они негодуют, они в отчаянии, они исполнены грозной решимости сражаться. Перед ними дом, они вторгаются в него, это дом человека, которого грозный язык минуты называет «аристократом», дом человека, который в это самое мгновение противостоит им и борется с ними; они — хозяева положения; что они сделают? Разграбят дом? Чей-то голос кричит им: «Этот человек выполняет свой долг!» Они останавливаются в молчании, обнажают головы и проходят.
А вот после возмущения бедняков — возмущение богачей. Эти тоже полны ярости. Против врага? Нет. Против борца? Нет. Их привел в ярость добрый поступок; поступок, безусловно, обычный, но честный и справедливый. Поступок этот настолько обычен, что если бы не их гнев, о нем не стоило бы и говорить. Это справедливое дело было совершено утром того же дня. Человек отважился вести себя в духе братства; в момент, который заставляет думать об аутодафе и драгоннадах, он подумал об евангельских действиях доброго самаритянина; в минуту, когда, кажется, вспоминают лишь о Торквемаде, он посмел вспомнить об Иисусе Христе; он поднял голос, чтобы напомнить о милосердии и человечности; он приоткрыл дверь, ведущую в убежище, рядом с широко распахнутой дверью, сведущей в гробницу, приоткрыл светлую дверь надежды рядом с мрачной дверью смерти; он не пожелал, чтобы могли сказать, будто не нашлось ни одного сердца, милосердного к тем, кто истекал кровью, ни одного очага, готового предложить гостеприимство поверженным; в час, когда приканчивают умирающих, он посмел подбирать раненых; то, что произошло в 1848 году, и то, что произошло в 1871 году, — произошло с одним и тем же человеком, и этот человек считает, что следует бороться против восстания, пока оно идет, и прощать его участников, когда оно потерпело поражение; вот почему он и совершил это преступление — отворил двери своего дома побежденным, предложил убежище беглецам. Отсюда — и негодование победителей. Тот, кто защищает несчастных, возмущает счастливых. Подобное злодеяние необходимо карать. И вот скромный одинокий дом, в котором стоят две колыбели, подвергается нападению: толпа ринулась к нему, угрожая смертью его обитателям; в сердцах нападавших царила ненависть, в умах — невежество, а их руки в белых перчатках сжимали камни и комья грязи.
Приступ не удался отнюдь не по вине осаждающих. Дверь не была сорвана с петель только потому, что бревно притащили слишком поздно; ребенок не был убит только потому, что камень не попал ему в голову; хозяин дома н ебыл искалечен только потому, что взошло солнце.
Солнце послужило помехой.
Подведем итог.
Какую же толпу следует назвать чернью? Одну составляет обездоленный люд Парижа, другую — преуспевающие жители Брюсселя; какая из них оказалась сборищем негодяев?
Толпа преуспевающих счастливцев.
И человек с площади Баррикад был вправе бросить им в лицо перед началом нападения презрительное слово «негодяи».
А теперь посмотрим, какая разница существует между этими двумя группами людей — парижской и брюссельской.
Разница эта сводится к одному.
К воспитанию.
В
Отсюда и возникает необходимость наблюдать за системой воспитания.
Можно было бы сказать, что в наш век существуют две школы. Эти две школы вобрали в себя и словно подытожили два различных течения, которые увлекают цивилизацию в противоположных направлениях: одно — к будущему, другое — к прошлому; имя первой школы — Париж, имя другой — Рим. Каждая из этих школ придерживается своей книги; книга Парижа — это Декларация прав человека; книга Рима — «Силлабус». Обе книги высказывают свое отношение к прогрессу. Первая говорит ему «да», вторая — «нет».
Прогресс — это поступь бога.
Революции, хотя они напоминают порою ураган, угодны небу.
Всякий ветер — это дуновение божественных уст.
Париж — это Монтень, Рабле, Паскаль, Корнель, Мольер, Монтескье, Дидро, Руссо, Вольтер, Мирабо, Дантон.
Рим — это Иннокентий III, Пий V, Александр VI, Урбан VIII, Арбуэс, Сиснерос, Лайнес, Гриландус, Игнатий.
Мы назвали школы. А теперь обратимся к ученикам. Сравним их.
Взгляните на этих людей; это те — я на этом настаиваю, — у кого нет ничего; они несут на своих плечах бремя человеческого общества; в один прекрасный день они теряют терпение, — мрачный бунт кариатид; сгибаясь под тяжестью бремени, они восстают, они вступают в бой. Внезапно, в диком опьянении битвы, перед ними вырастает опасность поступить несправедливо; они сразу останавливаются. В них живет великий порыв — революция, в них сияет яркий свет — истина; они неспособны испытывать гнев в большей мере, чем этого требует справедливость; они являют цивилизованному миру зрелище того, как, будучи угнетенными, можно сохранять умеренность, а будучи несчастными — доброту.
А теперь взгляните на других людей. Это — те, у кого есть все. Если первые находятся внизу, то эти — наверху. И вот им представляется случай проявить подлость и жестокость; они хватаются за эту возможность. Один из их вожаков — сын министра; другой их вожак — сын сенатора; среди них есть и принц. Они идут на преступление и заходят настолько далеко, насколько им позволяет короткая летняя ночь. И не их вина, что им пришлось остаться всего лишь бандитами, в то время как они мечтали стать убийцами.
Кто породил первую толпу? Париж.
Кто породил вторую толпу? Рим.
А ведь до того, как их воспитали, эти люди, повторяю, были равны. Дети богачей и дети бедняков на заре своей жизни были одинаково прелестными розовощекими младенцами с белокурыми волосами; им была свойственна одна и та же нежная улыбка; их называли одним и тем же священным словом — «дети»; слабость делала их почти равными мотыльку, чистота — почти равными богу.
И вот теперь, став взрослыми, они переменились: одни остались добрыми, другие сделались варварами. Почему? Потому что их душа, их ум испытывали различные влияния, раскрывались в различной среде; одни дышали воздухом Парижа, другие — воздухом Рима.
Воздух, которым дышат, определяет все. От этого зависит облик человека. Дитя Парижа, даже необразованное, даже невежественное — ибо до тех пор, пока не будет осуществлено обязательное обучение, они, по воле правительств, будут обречены на невежество, — так вот, дитя Парижа, не подозревая об этом и не замечая этого, дышит воздухом, который делает его честным и справедливым. В этой атмосфере — вся наша история: памятные даты, великие деяния и великие творения, герои, поэты, ораторы, «Сид», «Тартюф», Философический словарь, Энциклопедия, терпимость, братство, здравый смысл, литературные идеалы, общественные идеалы, великая душа Франции. Атмосфера Рима проникнута инквизицией, указателем запрещенных книг, цензурой, пытками, верой в непогрешимость одного человека, заменившей веру в божественную справедливость, отрицанием науки, утверждением вечного ада, дымом кадильниц и пеплом костров. Париж порождает народ, Рим порождает чернь. Если бы фанатизму удалось принудить цивилизацию дышать атмосферой Рима, все было бы потеряно: в тот день человечество погрузилось бы во мрак.