Том 15. Дела и речи
Шрифт:
В Брюсселе царила атмосфера Рима. Люди, которые бесчинствовали на площади Баррикад, — ученики Квиринала; они до такой степени католики, что перестали быть христианами. Они сильны; они отлично научились пресмыкаться и извиваться; им знакомы оба пути — путь Мандрена и путь Эскобара; они изучили все ночные приемы, навыки бандитизма и догматы папских посланий; они бы собственноручно сжигали на кострах, если бы не были иезуитами; они со знанием дела нападают на мирно спящий дом и используют свой талант во славу религии; они защищают общество на манер грабителей с большой дороги; они сочетают усердную молитву с нападением и взломом; они скатываются от ханжества к бандитизму; словом, своим поведением они показывают, как легко ученикам Лойолы стать подражателями Шиндерханнеса.
Возникает один вопрос.
Злодеи
Нет.
Кто же они в таком случае?
Глупцы.
Быть жестоким нетрудно; для этого достаточно быть глупцом.
Но родились ли они глупцами?
Вовсе нет.
Их сделали глупцами; мы только что об этом сказали.
Одурманивать людей — это искусство.
Священнослужители различных культов именуют это искусство «свободой обучения».
Они не вкладывают в это понятие никакого злого умысла: их собственный разум был искалечен; испытав это на самих себе, они хотят проделать то же самое с другими.
Кастрат, создающий евнухов, — вот что такое «свободное обучение».
Подобной операции будут подвергнуты наши дети, если будет дан ход закону, впрочем маложизненному, который был принят ныне покойным Собранием.
Рассказ о двух событиях, который вы только что прочли, — всего лишь заметка на полях этого закона.
Кто говорит «воспитание» — говорит «управление»; обучать — значит царить: мозг человека — точно податливый воск; на нем отпечатывается добро или зло, в зависимости от того, воздействует ли на него идеал или в него впивается когтистая лапа.
Воспитание, осуществляемое духовенством, означает осуществляемое духовенством правление. Правление этого рода осуждено. Это оно воздвигло на величественной вершине прославленной Испании ужасный алтарь Молоха — кемадеро Севильи. Это оно создало после античного Рима папский Рим — чудовищное удушение Катона рукою Борджа.
Диалектика подчиняется двойному закону: обозревать верху и пристально изучать вблизи. Правители-священники оказываются несостоятельными с обеих точек зрения: вблизи видишь их пороки, сверху видишь их преступления.
Они держат взрослых в тисках, они накладывают свою лапу и на детей. Историю, которую творил Торквемада, излагает Лорике.
Вершина — деспотизм, основание — невежество.
У Рима много рук. Он подобен античному сторукому Пеликану — гекатонхейру. Это чудище считали сказочным до появления спрута в океане и папской власти в средневековой Европе. Папская власть сначала называлась Григорий VII, и она превратила королей в рабов; затем она называлась Пий V, и она превратила народы в узников. Французская революция заставила ее выпустить добычу; грозный меч республики обрубил щупальца, обвивавшие человеческую душу, и освободил мир от этих зловредных пут, которые Лукреций называл arctis nodis religionum; [40] но щупальца отросли, и вот ныне сто рук Рима вновь высовываются из пучины и протягиваются к дрожащим от напряжения снастям движущегося корабля — страшная опасность, которая грозит потопить цивилизацию.
40
Тесные путы верований (лат.)
В нынешний час Рим подчинил себе Бельгию; но тот, кто не владеет Францией, не владеет ничем. Рим хотел бы подчинить себе Францию. Мы присутствуем при этой зловещей попытке.
Париж и Рим вступили в единоборство.
Рим зарится на нас.
Мрак собирает вокруг нас все свои силы.
Это — ужасное вожделение бездны.
Вокруг нас вздыблены все многочисленные силы прошлого: дух монархии, дух суеверий, дух казармы и монастыря, ловкость лжецов и смятение тех, кто не разбирается в происходящем. Против нас — дерзость, наглость, нахальство, молодечество и страх.
За нас — один только свет.
Именно поэтому мы победим.
Как бы странно ни выглядело то, что сегодня происходит, каким бы безнадежным ни казалось положение, ни один серьезный человек не должен впадать в отчаянье. Да, на первый взгляд дело обстоит плохо, но судьба подчиняется некоему нравственному
Все недавние события (и в главном и в частностях) полны такого рода неожиданностей. Если нужен пример, вот он.
Если это отступление от темы, пусть нам простят его, ибо оно ведет к цели.
В каждом Собрании есть деталь обстановки, именуемая трибуной. Когда парламенты станут тем, чем им надлежит быть, трибуны в них будут из белого мрамора, как и подобает треножнику мысли и алтарю совести; и тогда появятся новые Фидии и Микеланджело, способные их создать. В ожидании того времени, когда трибуна будет из мрамора, ее делают из дерева, а в ожидании того времени, когда она станет треножником и алтарем, она, как мы только что сказали, пока является деталью обстановки. Это менее обременительно при государственных переворотах: коль скоро это мебель, ничто не мешает отправить ее на чердак. Случается, что ее приносят обратно. Именно это произошло с трибуной нынешнего сената.
Трибуна сделана из дерева, и даже не из дуба, а из красного дерева, с пилястрами и позолоченными медными волосками. Она выдержана в духе Директории, и творцом ее был не Микеланджело или Фидий, а скульптор Раврио. Ей уже немало лет, хотя она выглядит новой. Она не девственница, она служила трибуной в Совете старейшин и была свидетельницей возмутительного вторжения гренадеров Бонапарта. Затем она служила трибуной в сенате империи. Она была ею даже дважды: сначала после Восемнадцатого брюмера, потом после Второго декабря. Через нее прошла вереница ораторов обеих империй; на нее всходили люди с возвышенной и непреклонной душой — сначала неприступный Камбасерес, затем несгибаемый Тролон; она видела, как на смену стыдливому Фуше пришел целомудренный Барош; невольно напрашивается сравнение выступавших с этой трибуны гордых сенаторов, таких, как Сьейес и Фонтан, с другими, не менее высокомерными, выступавшими пятьдесят лет спустя, такими, как Мериме и Сент-Бев. На этой трибуне блистали Сюэн, Фульд, Делангль, Эспинас, Низар.
Перед ней находилась скамья епископов, на которой мог бы восседать Талейран, и скамья для генералов, на которой сидел Базен. Она видела, как Первая империя началась с мечты — Аустерлица, а Вторая империя закончилась печальным пробуждением — расчленением страны. Она видела Фьялена, Вьейяра, Пелисье, Сент-Арно, Дюпена. Ни одна знаменитость не миновала ее. Она присутствовала при неслыханных чествованиях: при праздновании Пуэблы, при осанне по поводу Садовой, при апофеозе Ментаны. Она слышала, как люди сведущие утверждали, что, расстреливая гуляющих на бульварах, спасают общество, семью и религию. С этой трибуны выступал и человек, которого нет больше в числе кавалеров ордена Почетного легиона. Если говорить о Второй империи, то эта трибуна в продолжение девятнадцати лет отсвечивала всеми красками позора; она слышала своего рода нескончаемый гимн, который благочестивые безбожники тянули столь же заунывно, как благочестивые католики, — гимн в честь вероломства, злодеяния и предательства; нет такой низости, которую бы с нее не провозглашали; нет такой подлости, которая бы ее миновала; эта трибуна пользовалась официальной неприкосновенностью; ее величие так раздували, что это в конце концов привело ее к последней степени низости; она слышала, как кто-то предложил вверить шпагу Франции авантюристу, чтобы он довел страну до того, чему нет имени, — до Седана, эта трибуна перед лицом надвигающейся катастрофы трепетала в предчувствии славы и радости, этот кусок красного дерева находился в близком родстве с императорским троном, который, кстати, как известно со слов Наполеона, был сделан из ели; другие трибуны были предназначены для речей, этой же было предназначено оставаться безмолвной, — ибо разве не значит безмолвствовать, когда не говорят народу о долге, праве, чести и справедливости? И что же! Наступил день, когда эта трибуна внезапно заговорила, — о чем? О том, что происходит в действительности.