Том 17. Рассказы, очерки, воспоминания 1924-1936
Шрифт:
Посвистывают, сопят и фыркают маленькие паровозы, таская по узкоколейкам лес, торф, шпалы, прокладываются новые пути, люди роют землю, дробят булыжник, месят бетон, рубят дерево, на крыше электростанции шипит какая-то трубка. Едут молодцеватые пожарные, «проминая» застоявшихся лошадей.
На большой поляне идёт выработка торфа, здоровые ребята в холщовых рубахах и высоких сапогах быстро, лопатами, бросают в машину огромные куски жирной грязи, машина выпускает её толстой лентой, ленту рубят на куски, отвозят их на тачках прочь,
— Обратите внимание на сапоги рабочих!
Обращаю. Сапоги, конечно, очень грязные. Но мне объясняют, что они — из кожи, не пропускающей сырость. В доказательство сего один из рабочих снимает сапог, — портянка действительно сухая. Узнаю, что кожа пропитывается водой, отходящей при выработке смолы; молекулы смолы, остающейся в воде, поглощаются кожей, делают её более ноской и не пропускающей сырость.
— Сами придумали!
— А не годится ли это для брезентов, для обуви армии и так далее?
— Неизвестно, не пробовали! Много у нас есть такого, что в одном месте — делают, а в других — не пробуют делать. Мало мы знакомы со всем разнообразием работы в нашей стране и с достижениями изобретательства в различных областях труда.
На торфе работает немало женщин в серых халатах, они же ворошат сено, неподалёку от разработки торфа. Там они одеты «в своё», довольно пёстро, и вызывают очень странное впечатление, — глядя на них, я вспомнил «Сказание о сеножатех» Лескова.
В женском двухэтажном общежитии, должно быть, монастырской гостинице, старостихой оказалась женщина из семьи, одним из членов которой был знаменитый в своё время французский карикатурист Каран д'Аш. Брат его командовал судном добровольного флота «Нижний-Новгород», сестра была актрисой, кажется, Александрийского театра, а третий брат служил поваром у нижегородского губернатора Баранова и за искусство жарить тетеревов назначен был сначала околоточным надзирателем, а затем — помощником частного пристава.
Старостиха показывает нам комнаты женщин, в комнатах по четыре и по шести кроватей, каждая прибрана «своим», — свои одеяла, подушки, на стенах — фотографии, открытки, на подоконниках — цветы, впечатления «казёнщины» — нет, на тюрьму всё это ничем не похоже, но кажется, что в этих комнатах живут пассажирки с потонувшего корабля.
В верхнем этаже общежития, должно быть, сосредоточены женщины, работающие «по линии культуры»: в театре, музее. Мне сказали, что большинство их контрреволюционерки, есть и осуждённые за шпионаж.
Партийных людей, — за исключением наказанных коммунистов, — на острове нет, эсеры, меньшевики переведены куда-то. Подавляющее большинство островитян — уголовные, а «политические» — это контрреволюционеры эмоционального типа, «монархисты», те, кого до революции именовали «чёрной сотней». Есть в их среде сторонники террора, «экономические шпионы», «вредители», вообще «худая трава», которую «из поля — вон» выбрасывает справедливая рука истории.
В комнатах верхнего этажа женщин было немного, — пять, шесть, остальные, вероятно, где-то работали. В нижнем их оказалось значительно больше, и, судя по одежде, по обстановке, они были «попроще». Одна из них, молодая, пышнотелая, с большими глазами, встретила старостиху злым криком:
— Опять пришла, проклятая! Что же это, товарищи, вы ставите над нами интеллигенток? Как это…
Из её тёмных глаз легко и обильно потекли слёзы. Пожилая женщина с длинным носом на сером лице начала пренебрежительно» успокаивать её:
— Ну, что скандалишь, чем тебе люди мешают? Радоваться должна… — И, обращаясь к нашей группе, — объяснила:
— Нервы у неё, срок она кончила, сегодня домой едет, ну, вот и шумит…
Молодуха, разговаривая, уже улыбалась и, смахивая слёзы со щёк, обнаружила на белой коже руки, ниже локтя, сложную, весьма неблагочестивую татуировку.
— Это что у вас?
— Ну, не видишь будто! Наколочка, — кокетливо ответила она, смеясь, и этот её слишком быстрый переход от слёз к смеху вызвал сомнение в искренности и смеха и слез. А носатая женщина угодливо объясняла:
— Дурашливая она, а — хорошая, добрая…
— За что она здесь? — тихо спросил кто-то за моей спиной, — носатая не успела ответить, рядом с нею очутилась высокая, костлявая, в белом платочке до бровей, платок резко оттенял чёрные, круглые глаза.
— Мы этим не интересуемся, — заговорила она тоже тихо. — У всякой своё клеймо. Клеймят и клеймят, а — за что? Это никому, кроме бога, не известно…
Тут вступилась молодуха:
— Ты — не знаешь, за что тебе хвост прищемили, не знаешь? — иронически спросила она.
Мы все вышли из комнаты. В коридоре признала меня земляком дородная баба, лет за сорок, с жестяными глазами на толстом лице.
— Чай, слышали про нас, — она назвала незнакомую мне фамилию, — мы тоже заметные люди были в Нижнем-то! Помните поговорочку: «Чай, примечай, откуда чайки летят»?
В одну минуту она, усмехаясь, мигая, рассказала бойко, точно базарная торговка:
— На десять годков сюда послали, — пошутил господь! Будто рабочих выдавала я, жандаров прятала в осьнадцатом году, что ли, а — неверно это, неправда всё, наговорили на меня злые люди! Ну, ничего, потерплю…
— Трудно вам здесь?
— Везде трудно, — осторожно ответила она и повторила: — Пошутил господь, терпенье моё испытывает. Ну, я — здоровая, душой весёлая…
Говоря, она привычно играет остреньким взглядом жестяных глаз, они холодно щупают человека, точно ищут, куда лучше ударить. Она заставляет меня вспомнить много таких же — по внешности, по глазам. И одну такую на скамье подсудимых нижегородского окружного суда, «казённоподзащитную» моего патрона. Председатель спросил её: