Том 17. Рассказы, очерки, воспоминания 1924-1936
Шрифт:
— Я её знаю, это — жена его брата. Очень похожа.
Человек с длинными ногами смотрит на картины очень пристально и долго, потом отходит к окну и механическим пером пишет в толстенькой книжке. Лицо его становится всё более несчастным и унылым, на этой выставке ярчайших красок он как будто окончательно убеждается в своей бездарности.
В залах, так же как на улице, сильный запах бензина и плесени. На десятках полотен вихри красок хотят вырваться из тусклой действительности, но, ещё более искажая её, преодолеть не могут. Картины убеждают, что искусство живописи, теряя волшебную способность украшать жизнь, подчиняется грубой силе текущего дня, но всё ещё немножко бунтует
Хотя глаза утомлены бессвязной пестротой красок, истеричными мазками кистей, но после этого испытания мокрые улицы каменного города кажутся ещё более мрачными, а весь город — декорацией трагедии, исполнители которой опаздывают начать игру. Группа рабочих, вырыв на площади длинную яму, хоронит в ней широкую трубу. Другая группа разбивает асфальт кирками, третья копается в глубокой канаве, удлиняя её. Работают молча, торопливо, с ожесточением, из-под шин авто на них брызгает жидкая грязь. Стоят два полицейских в плащах, оба точно склёпанные из железа. Они как бы олицетворяют несокрушимое равнодушие прохожих и проезжих обывателей города к людям, которые работают для их удобств.
Огромное, тяжёлое здание набито оружием, которым «защищал свою свободу» народ этой страны против народов других стран, которые «защищали свою свободу» от натиска народа этой страны. Здесь можно любоваться всеми формами орудий убийства от простой дубины, окованной железом, и от самострела до пулемёта и чудовищной, длинной пушки с оторванным концом хобота. Рыцарские доспехи и современные ружья, мечи, кинжалы и штыки, которыми можно колоть, рубить, пилить. Очень много вещей сделано художественно, а в общем — огромное количество испорченного металла. Пройдут года, разразится та, последняя война, которая уничтожит возможность массовых убийств, столь выгодных империалистам, на эту выставку придут дети, и очень трудно будет им поверить, что предки их, живя впроголодь, тратили неисчислимое количество средств и сил для того, чтоб истреблять друг друга.
Ресторан туго наполнен обедающими. Все они сидят на стульях замечательно крепко, плотно и кушают так, как будто завтра им уже не дадут есть. Дымно, и в сизом дыме плавают, точно угри в воде, слуги, разнося пищу по столам. Пианино, скрипка и саксофон пытаются заглушить лязг ножей, вилок, дребезг посуды, звон стаканов и ворчливые голоса. На саксофоне играет человек с голодным лицом и стеклянным глазом, мёртвый взгляд этого глаза неподвижно устремлён в широкую, голую спину женщины, — она чистит яблоко, срезая с него очень тонкий слой кожицы, чистит медленно. Наверное, она скушала бы яблоко вместе с кожей, если б на одном из её пальцев не сверкал крупный бриллиант. Женщины, у которых нет бриллиантов, показывают ноги.
Ресторан — скромный. Дамы раскрашены умеренно, мужчины в меру толсты. Все вместе они кажутся членами огромного семейства, которое выработало для каждой единицы и для всех обязательную манеру есть, пить, ковырять в зубах, улыбаться, одни и те же поклоны, жесты, междометия. Вполне допустимо думать, что каждый из них обязан круговой порукой употреблять определённое количество точно установленных слов, например — сто тринадцать. Человек, который употребляет сто тридцать три слова, — уже непонятен и считается «вольнодумцем».
Слуга нечаянно плеснул пивом из кружки на колено гостя, тот вскочил со стула и, яростно размахивая салфеткой пред лицом слуги, указывая всеми пятью пальцами на колено своё, закричал, как будто его облили серной кислотой или расплавленным свинцом. Десятки пар глаз смотрят на слугу уничтожающе, и все люди, ближайшие к месту драмы, прячут колени свои под столы. Один из них громко «констатирует факт»:
— Эти люди служат всё хуже.
— О, да, — соглашаются с ним.
Какое единодушие, какая солидарность чувств и мнении!
Если б ресторан загорелся, члены этой секты сытых, наверное, вышли бы из огня целы и невредимы. В случаях катастроф они тоже оставляют женщин позади себя, а если женщины мешают им спасать пиджаки, брюки и кожу, — мужья и любовники избивают женщин, как это бывало всегда и было ещё недавно в одном из «центров национальной культуры».
На улице стало светлее, чем днём, город богато засеян разноцветными огнями, дождь падает серебряной и золотой пылью, на крышах, на фасадах зданий сверкают огненные рекламы, витрины магазинов — точно жерла печей, где горят, плавятся и создаются вещи всех форм и цветов, всюду блестят круглые глаза автомобилей. Отражая эту безумнейшую игру земных огней, небо смущённо покраснело — в нём ни одной звезды. Совершенно ясно, что один из центров земной культуры богаче светом, чем эти старенькие, прокопчённые дымом, выпачканные облаками небеса с их созвездиями и Млечным Путём, более тусклым и бледным, чем рекламы кино.
Вспоминается напечатанный в библии анекдот о распутном царе Валтасаре. Однажды на стене его дворца появились написанные огнём слова:
«Мани, текел, фарес!»
Смысл этих слов остался неразгаданным и до сего дня, но библия утверждает, что Валтасар погиб, а царство его было разрушено.
В наши дни огненные слова, никого не пугая, соблазнительно кричат о зубной пасте, о кондитерских и сереньком наслаждении кинофильм. Дерзкий богоборец Прометей, похитив огонь с небес, действительно оказал серьёзнейшую услугу торговой рекламе. И давно бы пора ставить на улицах культурных центров, на месте неуклюжих фонарей, фигуры врага богов с фонарём в руке. Этого не делают, вероятно, потому, чтоб вольнодумцы не выдавали Прометея за циника Диогена, который долго и безуспешно искал с фонарём в руке человека на земле.
Диоген, живи он среди нас, вероятно, заметил бы человека, который уютно устроился на панели между дверями в магазин часов и магазин художественных изделий. Это — человек, сокращённый до минимума, ноги у него отрезаны по колени, правая рука — по плечо, левая — по локоть. Голова — цела, покрыта серебром волос, между ними — тёмные клочья ещё не успевших поседеть, он как будто в серебряном шлёме, художественно украшенном чернью. Глаз — один, другой закрыт чёрной повязкой. Лицо — неестественно измято. Между обрубками его ног стоит жестяная коробка из-под бисквитов; наклонив голову немножко набок, он смотрит уцелевшим глазом в эту коробку, ожидая, когда её наполнят монетами. Бесконечной вереницей мимо его идут двуногие, цельные люди, одетые тепло и красиво, скользят авто, похрюкивая, точно огромные безголовые жирные свиньи.
Из магазина художественных изделий выходит высокий человек с большими усами, в пенснэ, в мягкой, серой шляпе, в длинном пальто, рядом с ним окутанная мехом дама на тонких ножках и высоких каблуках; бережно ставя золотистые туфельки на кафли панели, она ведёт за собою на цепочке маленькую рыжую мохнатую собачку. Собачка останавливает её и, подняв изящную ножку, орошает обрубок ноги человека. И тут, заметив калеку, усатый бросает в жестяную коробку монету, великодушно возмещая собачкино неприличие. Затем усатый помогает даме своей и мехам её поместиться в маленький авто фисташкового цвета, а толстенький пешеход, весьма похожий на того, который требовал «уважения мёртвым», говорит спутнику своему: