Том 2. Марш тридцатого года
Шрифт:
И сейчас она забурлила освобожденная и радостная, как и раньше и, как раньше, разрушительная. Но сейчас впервые в истории над нею поднялся новый человеческий разум, новый закон, закон той самой новой счастливой жизни, о которой веками мечтали люди.
3
Некоторым показалось, что в нашем городе было как будто иначе. Газеты приходили тревожные и взволнованные, они на каждой странице отражали мучительную бредовую лихорадку в стране, в их строчках дышали и гнев, и призыв, и беспокойство,
По вечерам прибавилось людей на улицах, никогда еще по тротуарам не переливалась такая тесная толпа. Веселые молодые люди, румяные, смеющиеся девушки, все куда-то проходили и возвращались обратно, встречались взглядами, улыбались и шутили, собирались рядами, венками, гирляндами. О чем они говорили, над чем шутили, чему смеялись? Ведь на тех же улицах по трещинам молодой радостной толпы пробирались пьяные, размахивали руками, кому-то грозили, на кого-то обижались. И по тем же улицам, и на тех же тротуарах по утрам волновались худые, бледные женщины у дверей хлебных лавок и проклинали жизнь. И рядом стонали нищие, и ползали калеки, и бродили пыльные, скучные извозчики в поисках пассажиров. И все в городе как будто припорошилось пылью: и вывески, и витрины, и прилавки, и остатки товаров. Вокруг вокзалов и на других площадях ветер с утра до ночи гонял бесчисленные бумажки, а в парке кричали грачи оглушительными голосами.
На Костроме на глазах у всех умирали заводы. Несмотря на то, что весь тыл города занят был пристанями, на заводы перестал поступать лес, и кругом говорили, что леса нет. Перестали поступать уголь и нефть, и на заводских дворах люди скучно перетаскивали с места на место всякое старье и матерились. В дни получек подолгу стояли у дверей контор, оглядывались, хмурились, ругались. Ктонибудь говорил:
— Ну, пускай хороших денег нет. Понимаем — провоевались. А керенки? Чи тебе трудно? Отмерь мне пол-аршина керенок!
Заросший грустный бухгалтер растерянно разводил руками, улыбался.
Но кто-нибудь другой подымет к нему лицо и кричит:
— И мне пол-аршина! Только в полосочку — штаны, видишь, никуда!
И только что проклинавшая толпа хохочет, подымаясь на цыпочки, и прибавляет новые, такие же нехитрые остроты.
4
Жена Пономарева, Анна Николаевна, дама сухая и нервная, говорила гостье, Зинаиде Владимировне Волошенко, жене штабс-капитана:
— Прокофий хотел закрыть завод — боится. Просто махнул рукой. Потерпим — наладится же когда-нибудь. Большевики! Откуда они взялись?
— Это все мужчины, — вытягивая губы, сильным шепотом произнесла Зинаида Владимировна, — такой беспокойный народ!
— Зинаида Владимировна, побойтесь
Что-то слабо стукнуло в передней, и Анна Николаевна в страхе оглянулась на дверь. В дверях стоял Алеша и улыбался. У Анны Николаевны задрожала рука на ручке кресла, тонкие губы сделались вялыми и раскрылись:
— Что такое? Зачем?
— Извините, — сказал Алеша и поклонился. — Нам нужно поговорить с гражданином Пономаревым.
— Господи, как вы вошли? — в волнении Анна Николаевна вскочила с кресла, и тогда за плечами Алеши она увидела широкую, довольную физиономию Степана Колдунова. Она вскрикнула тревожно, как кричат только в минуту близкой страшной опасности:
— Как вы вошли?
Она стремительно бросилась в переднюю, Алеша, улыбаясь, уступил ей дорогу. Степан оглянулся смущенно:
— Да… вошли… что ж… Как обыкновенно полагается, через дверь вошли…
Анна Николаевна подбежала к дверям, открыла их, закрыла, в смятении оглянулась. Ее тонкая фигура, болтающееся на ней легкое серое платье, ее взволнованные складки у переносья, очевидно, произвели на Степана несерьезное впечатление. Он развел дурашливо руками:
— Сторожевое охранение, видишь, сбежало. Или, может, застава.
— Что вам угодно?
— Нам нужно видеть Пономарева.
— Может быть, господина Пономарева или хотя бы гражданина?
— Давай господина, нам все равно, мы и с господином можем, — Степан произнес это убедительным приятным говорком, так что и в самом деле слушатель мог убедиться, что Степан умеет говорить с каким угодно Пономаревым. Анна Николаевна так и не разобрала, понимать ли слова Степана как извинение или как насмешку. Она тихо сказала: «Подождите» — и скрылась за высокой белой дверью. Алеша сказал Степану:
— С господином Пономаревым я буду говорить, а ты помолчи.
— Думаешь, напутаю?
— Не напутаешь, а ты… с господами не умеешь разговаривать.
— Я не умею? Да это ж моя главная специальность! Всю жизнь только и делал, что с ними разговаривал. Да, слушай, Алешенька, дозволь мне, а то говоришь — не умею. Дозволь, вот сейчас покажу… как это замечательно умею. Я это сейчас по старой моде говорю. Ты стань сюда, вот сюда, представление покажу по старой ихней моде…
Он напряженно шептал, задвинул Алешу в темный угол, к зеркалу. У Алеши заблестели глаза:
— Вот… черт… ну хорошо, покажи.
Степан для чего-то взъерошил бороду и вдруг весь обмяк посреди передней, ноги расставил как-то по особенному и живот распустил по поясу. Брови его поднялись и округлились, маленькие глазки остановились в туповатом, сладком покое.
Пономарев вошел суровый, с перепутанной бородой, готовый встретить любую неприятность, но и вооруженный неприветливой, терпеливой хмуростью, чтобы эту неприятность отразить. Неподвижная фигура просительного мужика поразила его. По привычке он даже приосанился было, но, вероятно, вспомнил, что теперь на свете все странно, все неожиданно и неверно. Нахмурил брови, спросил: