Том 2. Произведения 1902–1906
Шрифт:
– Ха-ха-ха!.. Ххо-хо-хо!..
– Маленьких да кругленьких, ххо, хо-хо!..
– Урра-а!.. С Новым годом!..
Чиновники пили, ели, кричали «ура», поздравляли, целовали друг друга, сидели, обнявшись, по диванам, в расстегнутых мундирах, с побледневшими, мокрыми лицами и, покачивая свесившимися головами, пели усердно и невпопад. Разошлись уже под утро.
Хмуро и неприютно глянули угрюмые, закоптелые стены и тусклые окна канцелярии после Нового года. Нехотя, кряхтя, садились чиновники за столы, без надобности перебирая бумаги, почесывая поясницу, зевая и крестя рот.
Но когда собрались все, когда каждый увидел
Все пошло по-прежнему, по-старому…
Дружное шарканье ног покрыло щуршанье бумаг и стрекотание ремингтонов; все, как по команде, поднялись, опустив руки по швам. Вошел начальник. Он держал газету, лицо было хмуро, левый глаз прищурен, что служило дурным признаком. Из дверей выглянули испуганные лица писцов. Надоедливое стрекотание ремингтонов смолкло; все притихли.
– Что это такое? – раздался резко и странно, среди наступившей тишины и смолкших ремингтонов, сердитый окрик. – Что это значит?
Все глядели, не будучи в состоянии оторваться, на левый сощуренный глаз. Что-то страшное слышалосьв этом непонятном вопросе, что-то чуждое, необычное врывалось в тихую канцелярскую жизнь.
– Я спрашиваю, кто из вас, у кого хватило бесстыдства… кто из вас вот… это вот?.. – Он щелкнул пальцами по газете.
И тогда разом всем стало понятно. Страх холодными иглами проник глубоко в грудь сдерживавших дыхание людей. Для всех вдруг стало ясно то страшное преступление, которое было совершено, и все с изумлением, с ужасом глядели друг на друга. Тогда в этой придавленной темным потолком комнате, как приговор, прозвучало:
– Сейчас меня вызывал его превосходительство и категорически заявил: если через неделю не будет разыскан среди вас тот, кто дал сведения и указания в газету, будет уволено все отделение.
Начальник ушел. Водворилась мертвая тишина. Не слышно было ничьего дыхания. Зловеще глядели тяжелые, сырые каменные стены; неподвижно висел каменный потолок над ровным слоем табачного дыма, ни звука не доносилось из помещений писцов. Что-то давящее, новое и страшное осталось с уходом начальника в этой полутемной комнате, и ощущение однообразия, монотонности, привычки нарушилось и пропало. Казалось, сюда на мгновение ворвалась та непонятная, чуждая, бившаяся за стеной жизнь, ворвалась и отхлынула, оставив роковую задачу.
Резким, сухим металлическим звуком опять застрекотали ремингтоны; все столпились и разом заговорили, не слушая и перебивая друг друга. Серые, землистые лица покрылись пятнами румянца, раздражения и злобы.
– Это, господа, что же такое, – заговорил высокий и сухой Мухов, играя мускулами лица и сердито дергая левой бровью. – Что же это такое?.. Это, господа, нечестно… Честно, что ли, всех подвел? Все отвечать будут… Подвел, ну, и признайся… Что же всем отвечать за одного?.. Это по-товарищески разве?
Точно из головы всех вырвалась мысль,
Кто же, кто из них?.. Как теперь подойти к товарищу, покурить, побеседовать, расспросить про семью, рассказать про своих детишек, пошутить, посмеяться, спросить совета насчет доклада? Как это сделать, когда, быть может, тот, с кем в эту минуту разговариваешь, он-то и виновник той беды, что рухнула на всех?!
Работа валилась из рук, чиновники без толку рылись и перелистывали дела и с ожесточением курили, из-за дыма с трудом можно было различать лица. Начальник то и дело звал к себе столоначальников и распекал за небрежно и неверно составленные доклады.
То у одного, то у другого стола собирались кучкой и вдруг ожесточенно нападали на кого-нибудь.
– Это вы, Захар Степаныч!.. Кому же больше, как вам?
– Постойте, какое вы имеете право, – говорит, бледнея и подымаясь, Захар Степаныч, готовый кинуться на первого, кто осмелится заикнуться о том, что он имеет сношение с газетой.
– Конечно, вы, – кому же больше?.. Недаром у вас люди от обезьян происходят, а из себя ученого корчите…
– Что-о?..
– А вы думаете, я не помню, как вы два года назад в гостинице с репортером водку пили?..
– Нет, вы уж прямо говорите: по-вашему, и начальник от обезьяны происходит?
– Ежели вы порядочный человек, вы должны признаться… чтобы товарищи безвинно не страдали…
Захар Степаныч видит вокруг возбужденные, злобные лица, сверкающие глаза, раздувающиеся ноздри. Он чувствует, что у него на шее затягивается петля, что-то бессмысленное, нелепое давит его, нет выхода, – он вскакивает и что есть силы бьет вставкой о стол. Осколки пера и вставки разлетаются во все стороны, разбрызгивая чернила, а Захар Степаныч кричит не своим голосом:
– Я… я… если осмелитесь оскорблять… я вам морду разобью!..
Это кажется убедительным, и все расходятся на свои места. Захар Степаныч дрожащими руками вправляет перо в новую вставку.
Никто не смотрит друг другу в глаза. Утром, когда приходят, еле здороваются, сейчас же отворачиваясь. До двух часов успевают раз десять переругаться, нападая и приставая то к одному, то к другому.
То, что связывало их десятки лет, разом порвалось. Одна и та же обстановка, одна и та же жизнь, интересы, скука, монотонность, подчинение, привычка друг к другу, безнадежность когда-нибудь переменить жизнь, товарищество – все пропало, исчезло, точно вычеркнулось. Люди, проработавшие по десяти, по пятнадцати, по двадцати лет вместе, с удивлением, со злобой, с ненавистью глядели друг на друга, точно видели друг друга в первый раз. Тонули все. Всем одинаково предстояло очутиться на улице беспомощными, бессильными, ни на что и никуда не годными, никому не нужными. Не на кого было опереться, – не от кого было ждать помощи, совета, слова участия, – все одинаково гибли. И от этого порвалась старая связь, привычка, дружба. У людей ничего не осталось. Так бывает на разбитом судне: измученные люди борются с бурей, с волнами, с темнотой, поддерживаемые сознанием общей борьбы. Но вот роковой крик проносится среди волнующейся, крутящейся над ревущим морем темноты: «Спасайся, кто может!» И все бросаются куда ни попало, отбиваясь руками, зубами от цепляющихся за взмокшую одежду тонущих товарищей.