Том 2. Произведения 1902–1906
Шрифт:
И когда туман бесследно пропал, море открылось до самого края, очерченного небом, и над ним грубо звучал хриплый голос, уже ничего не имевший общего со свежестью радостного утра, ничего не было манящего, пленительного и недосказанного. Этот грубый, немножко хриплый голос тяжело звучал, нарушая мелодию утра, говоря лишь об одном – о том, что ничего нет, кроме труда, неустанного, надрывающего, грязного труда. И те, к кому относилось это напоминание, услышали его и вышли на берег.
Тут был и татарин с бритой головой и торчащими ушами, и Васька с тем же испитым лицом, и черкес, и Пимен, такой монументальный, лохматый, и его огромное тело сквозило сквозь дыры изорванных портов и рубахи. И маленькое, резвое, живое пятнышко бегало по берегу, и тоненький щебечущий голосок звучал, выделяясь среди грубых голосов, говора, брани и смеха.
Пароход, казалось, не приближался, а распухал и разрастался. Толстел и делался грузным, раздаваясь черною громадой, корпус, распухала труба, изрыгая черный клубящийся дым, пухли и длиннели, резко и грубо вырезываясь на голубом небе, мачты, росли белые, подвешенные на кронштейнах, шлюпки. Уже можно было различить маленькие фигурки людей, толпившихся у бортов, суетившихся по палубе и стоявших на возвышавшемся над палубой мостике. Работа винта прекратилась, и эта громада, гоня перед собой светлый, вздувшийся, прозрачный вал, бесшумно надвигалась на берег.
С бортов полетели деревянные шары, и мелькнула за ними тонкая бечева, подхваченная ждавшими на берегу людьми. В воду упали концы каната.
Отчаянные истерические крики нарушили ожидание и привычную обстановку причала. Какая-то женщина билась в дюжих руках матросов, порываясь выпрыгнуть за борт, и с берега в ответ разнесся пронзительный, радостный детский плач:
– Мама! Мама!
Винт забурлил в обратную сторону, и черная громада, медленно повернувшись, навалилась на пристань, и ее притянули канатами.
Перебросили мостки, и на берег бросилась, плача, смеясь, со вспухшим от слез лицом, женщина. Она схватила ребенка, у которого вырывалось только одно слово:
– Мама!.. Мама!.. Мама!..
Кругом обступила публика.
– Девочку нашла!
– Убивалась-то как! На море чуть за борт не скакнула, как увидала, что дочери нет. Думала – утонула. Обезумела.
– Мать – одно слово.
Возле стоял татарин, грязный, оборванный, осклабляясь.
– С нами жила неделю… Кормили, жалели… Зачим в палицию? В палицию не нада… Ребята малая, в воду упала, тонула, я не давал тонуть… Мать, значит, да, да… У меня тоже девочка, махонькая, вот… – И он невысоко показал рукой от земли. – Мать, да, да…
Девочка лепетала, мать безумно ее целовала.
– Мама, возьмем музиков, музики доблие… Мама, тут много камесков. А у дяди Пим голова болсаая… А он мно-ого сундуков носит… Мама!
Она лепетала, переплетая детские слова со скверными ругательствами, которые выговаривала смешно, по-детски присюсюкивая, и от этого они казались особенно отталкивающими и циничными. В публике засмеялись.
– Ишь ты, этому допрежь всего обучилась…
– Этому обучится…
– Молиться не выучится, а уж этому обучится.
– За это надо хворостиной.
Мать побледнела, как полотно, и смотрела на ребенка расширенными, полными ужаса глазами.
– Ах вы, подлые люди! Тьфу!..
И она плюнула в лицо татарину, взяла ребенка на руки и быстро ушла на пароход. Кругом захохотали.
– Что, Ахметка, получил на чай?
– Ахметка, угости! Обещал.
– Теперь Ахметка с чаю-то разжиреет, барином сделается…
– Кавалер форменный…
– Поищи, может, еще подкидыш навернется, – выгодное дело.
– Эй, крючники!..
Загремела лебедка, цепи говорливо, со звоном пошли в трюм.
– Сто-оп!..
С парохода и на пароход шли пассажиры.
– Майна!.. Сто-оп!.. Вира-ай!..
А солнце так же ослепительно ярко стояло над морем. Море, светлое и спокойное, чуть-чуть шевелилось и уходило в далекую открытую даль.
Лихорадка*
Сколько он ни идет, над ним все так же стоит беспощадное солнце, побелевшее от жара неподвижное небо, струится и дрожит горячий воздух.
Мелкий полынок, спутавшись в сухой шершавый войлок, покрывает сожженную, истрескавшуюся землю, нисколько не защищая ее от почти отвесных лучей июльского солнца. И кроме этого сизого полынка, побелевшего неба да струящегося от зноя воздуха, ничего кругом нет. Открытая во все стороны сухая степь равнодушно простирается, лениво, нескончаемо подымаясь по изволокам, отлого спускаясь в широкие сухие балки, по которым краснеет глина размытых оврагов. По балкам, чернея, расползается низкорослый терновник, да одиноко и затерянно стоят дикие яблони с объеденной червем, осыпавшейся сухой листвой. Не меняясь, неподвижно стоит над краем степи белое, округло-слоистое блестящее облако. Кажется, никогда и нигде здесь не встретишь людей. Но прошлогодние пашни, пожелтевшее жнивье, далекие скирды хлеба и серые пыльные дороги, тянущиеся по степи, говорят о жизни. Да дальние курганы стоят молчаливыми памятниками давно минувшего.
А человек все идет да идет.
Пот без перерыва ползет по его сожженному, выдубленному лицу с втянутыми щеками и впалыми висками. Почерневшие босые ноги растрескались, и кровь сочится, запекаясь на солнце. Растрескались и иссохшие губы, краснея свежими тонкими трещинами. Из темных ввалившихся ям глядят воспаленные глаза. Он качается, точно его колышет ветром, но кругом стоит неподвижный зной. Длинные ноги заплетаются, как арбузные высохшие плети, и плечи, острыми углами подымающиеся над вдавленной грудью, давит лежащий на них полушубок и сума с сапогами и пожитками. Холщовая рубаха, черная от грязи, со стекающим потом, обвисает на костлявом, длинном, угловатом теле.
Зной стоит такой же неподвижный, слепящий, неслабеющий, равнодушный; даль дрожит, и все то же над головой побелевшее небо.
Из иссохшего горла над раскаленной степью проносится, как шелест мертвых сухих листьев:
– О господи!..
Человек останавливается, поднимает руку, чтобы отереть пот, но не доносит до лица и обводит кругом мутным взглядом: по изволоку ползут овцы. Они кажутся крошечными, как серые козявки, и так же медленно ползут, как козявки.
Тогда человек собирает все силы, набирает горячего, жгущего легкие воздуха и кричит то слово, которое неотступно стоит перед ним, которое жжет и палит внутренности, которое печет губы, – одно только слово: