Том 2. Произведения 1902–1906
Шрифт:
Хворост прогорел. Все стало черно и смутно.
Высокий шагнул, качнувшись длинным телом. Скуластый подался назад, хрипло бормоча ненужные слова:
– Чего?.. А?.. Чего?! Чего ты?..
Высокий, качаясь, вытаскивая из песка ноги, прошел мимо и стал теряться в темноте. С минуту глаз с напряжением еще мог различать темное, длинное, мерно движущееся пятно, более черное, чем чернота ночи, но потом ночь, ровная и одинаковая, царила безраздельно.
Скуластый долго стоял на одном месте, потом поднял глаза: над обрывом, померещилось,
– Сем, а Сем! Слышь, кабы греха не было…
И по реке насмешливо прокатилось: «Е-о-о-ом!»
Послушал: журчала вода, спала степь, недвижно темнел дядя Михей, угрюмо чернел силуэт баржи. И все было уродливо, странно и необычных размеров.
– Се-ме-о-о-он… а Се-ме-о-он… Слышь ты-ы!.. «О-о-о-он!»
Над неровной чертой обрыва свободно, не затеняемые, играли звезды, играли по всему небу, играли в темной глубине реки.
Заяц*
Антип Каклюгин, служивший у подрядчика Пудовова по вывозу нечистот, получил из деревни письмо.
После бесчисленных поклонов братцев, сестриц, племянников, дядей, кумовьев, соседей в конце стояло:
«…И еще кланяется с любовью и низкий поклон к земле припадает супруга ваша Василиса Ивановна и с самого Петрова дня лежит и соборовалась чего и вам желает и оченно просит чтоб приехали на побывку как ей помереть в скорости писал Иван Кокин».
Антип попросил три раза прочитать письмо и долго чесал поясницу.
– Да… ишь ты, како дело, – проговорил он, тщательно и неумело складывая негнувшимися пальцами письмо, и вечером пошел к хозяину.
– Ты чего?
– К вашей милости.
– Да и воняешь ты, черт тебя не возьми… Ступай во двор.
Антип покорно слез с крыльца и стал возле, держа шапку в руках.
– Денег не дам и не проси… Забрал все – когда еще отработаешь…
– Да я не об том… жена помирает. Милость ваша ежели будет, повидать бы бабу, хоша бы на недельку.
– Ах ты, сукин предмет!.. Да ты что же, смеешься?.. Самая возка начинается…
– Главное, помирает… плачется баба…
– Что ж, она без тебя не сумеет помереть, что ль?.. Да, может, и враки, так занедужилась, подымется, бог даст.
– Соборовали… Сделай милость.
Хозяин посмотрел на вызвездившее небо, подумал.
– Ну, вот что. Завтра у нас какой день? Вторник? Хорошо. Стало быть, завтра выедешь, к обеду дома, – на другой день опять сядешь, к вечеру – тут. Стало быть, в середу чтоб был к работе. Не будешь – другого поставлю. У меня контракт, ждать не станут. Из-за вас, анафемов, неустойку плати.
– Покорно благодарим.
Ранним утром, когда над рекой стоял белый пар и холодная вода влажно лизала столбы, Антип сидел на пристани.
У берега теснились баржи, расшивы, лодки; по воде, оставляя след, бегали катера, пыхтели пароходы. Грузчики, согнувшись и торопливо и напряженно переставляя ноги, таскали одни с берега, другие на берег – тюки, кипы, бочонки, ящики, полосы железа. Над рекой и берегом стоял говор, стук, и по гладкой, чуть шевелящейся воде в раннем, еще не успевшем разогреться утре добегал до другого, плоско желтевшего песчаного берега.
Антип макал в жестяную кружку с водицей сухари и хрустел на зубах. Латаный, рваный, с вылезавшей в дыры грязной шерстью полушубок держался на нем коробом, как накрахмаленный, и было в нем что-то наивное.
– Фу-у, черт, да что такое?.. – проговорил матрос, останавливаясь во второй раз. – Ведь это от тебя… Ступай ты отсюда, тут господа ходят…
– Ну что ж…
Антип поднялся и, держа грязную сумку и кружку, перешел и сел на краю пристани, свесив ноги над весело и невинно колебавшейся внизу водой.
Пароход, шедший снизу и казавшийся маленьким и пузатым, закричал толстым голосом, и торопливо бегущая над ним белая полоска пара колебалась и таяла в свежем воздухе. С песчаного берега добежал точно такой же пароходный голос, и странно было, что берег был пустой и никого там не было.
Пароход, делаясь все пузатее и гоня стекловидный вал, работал колесами, и приближающийся шум разносился по всей реке. Колеса перестали работать, и пароход, молча, тяжелый и громадный, надвигался по спокойной, чуть колеблющейся, отражающей его воде. Навалился к пристани, притянули канатами, положили сходни, вышли пассажиры.
Потом стали таскать багаж, товар, а черная труба оглушительно, с тяжелой дрожью, стала шипеть, напоминая, что в утробе парохода, не находя себе дела, бунтует клокочущий сдавленный пар.
Когда выгрузили, стали таскать тюки, ящики с берега на палубу. Антип незаметно с крючниками пробрался на пароход, высмотрел местечко и залег между кипами сложенной шерсти. Было душно, голова взмокла от пота, и ничего не было видно. Слышно только, как топали тяжелыми сапогами по палубе, как падали сбрасываемые в трюм тюки, как с гудением шипела труба, и от этого гудения по всему, что было на пароходе, бежало легкое дрожание.
Антип лежал и думал, что забыл попросить не запрягать кривого мерина, – хромать стал; припоминал, куда положил старую уздечку, и думал о том, что баба непременно дождется и не умрет до него. И когда он думал о бабе, становилось особенно тесно и душно лежать, и он ворочался, и все боялся, что его откроют.
Покрывая топот ног, говор, нестерпимо оглушительное шипение трубы, зазвучал наверху чей-то гудящий голос. Он долго, настойчиво тянул, – густой, грубый, упрямый, призывая кого-то, кто был далеко и не слышал или не хотел слышать, потом отрывисто и коротко оборвался, как будто сказал: «Ладно, погожу».