Том 2. Разоренье
Шрифт:
Гордость и презрение, слышавшиеся в этих словах, почти обидели мещанина, тоже с гордостью приготовлявшегося устроить трагическую свадьбу с музыкой… Среди раздраженной речи поставщика струн мещанин поднялся и сказал:
— Ну так как же?
— Да как прикажете! — снова заговорил армяк. — Сейчас — сейчас готовы; завтра — завтра. Как угодно.
— Ну там скажемся. Ладно. Только чтобы уж аккуратно было… Свадьба хорошая…
— Само собой!.. Так мы трое, значит, и прибудем-с… Я для музыки, собственно для искусства, ну, а они так… Пирожка там, чего-нибудь…
— Мы для пропитания! — прибавил сюртук.
Мещанин сторговался и ушел.
Спустя несколько времени происходила свадьба.
В запотелые стекла любопытные зрители могли видеть внутренность лачуги, битком набитой гостями. Среди всеобщего молчания суетились какие-то женщины, поднося водку и поминутно раскланиваясь, в отдалении слышались звуки настраиваемой
— Что ты? что ты, родимая? Ты подумай, какой человек…
Одно — кондитер…
— Больной… и нога… увечный!.. И ухо болит!..
— Ухо? Ах ты, касатка моя! Да ты пройди весь свет — такого уха не найдешь!..
— Нет, нет…
— Ну, а ежели и болит, эко беда какая!.. Уж и заболеть нельзя! Скажите на милость!.. Ты бы и не думала об этом. А уж ежели не нравится, возьми да отвернись…
— Отвернись, а он изобьет!
— Ни-ни-ни! Ни боже мой!.. Не такой человек! Просто-напросто попроси у него позволенья, тихо, благородно: «Позвольте, мол, Иван Капитоныч, с краю мне… Уж знаю, мол, что это непорядок! ну, что будешь делать — приучена!.. И сама, мол, не рада, ну не могу!..» Ни-ни-ни!.. Слова не скажет! что ты?
Ведь ишь ты что… Ах ты! голубка моя! уж и смех же с вами, с девушками…
В это время серый армяк с отчаянною быстротою заиграл какую-то пьесу. Скрипка и струны были не особо звучны: они напоминали не звучное и не стройное, но визгливое и раздирающее душу причитанье старухи.
Общество расшевелилось и зашумело.
— Эй, бабы-ы! — кричал подгулявший кондитер. — Жену чтоб сюда!.. Супругу!.. Это почему такое?
Прислушиваясь к свадебному бушеванью, Мымрецов стоял на крыльце будки, рядом с алебардой, и, должно быть, ей поверял свои одинокие разговоры.
— По какому случаю шум? — бормотал он. — Мы не допущаем, ежели, например…
Но мы уже знаем, что «не допущает» Мымрецов, и не будем потому досказывать историю свадьбы, которая и женихом, и невестой, и драматическими солистами оркестра, кажется, сулит ему большую практику в самом скором будущем.
Спустя-рукава *
Певцов был молодой человек, но молодость его постоянно отравлялась томительным нытьем о собственном положении, томительным ожиданием деятельности и в то же время полным бездействием. Где бы он только ни бывал, странствуя и в городах и в деревнях, — везде, и особенно в столицах, Певцов проживал у каких-нибудь родственников, собирался что-то начать, заняться основательным изучением чего-то, задумывал держать экзамен то в то, то в другое учебное заведение, бесконечно тосковал неопределенным положением в качестве приживальщика или дармоеда тетушкиных хлебов, курил множество папирос и шатался без всякого дела; живя, например, в Москве, он целые дни вялыми шагами перебирался с бульвара на бульвар, угрюмо смотря на проходящих, останавливался перед толпой народа, начинал вслушиваться, но тоска гнала его дальше, и вот он где-нибудь в Кремле, заложив руки назад, смотрит на царь-колокол… Ему не хочется идти домой; там его ожидают любопытные глаза тетушек, желающих знать, не сумел ли их племянник куда-нибудь пристроиться, не обеспечил ли, наконец, себя, прошлявшись целый божий день?.. Вспоминая об этих любопытствующих взглядах, племянничек делался еще мрачнее. «Эти идиоты, — мысленно ругался он, — и знать не хотят, что делается у меня в голове… хорошенько подумать не дадут… им бы только с шеи спихнуть». И он опять плелся на Пресненские пруды, решая сегодня же бросить своих тетушек, да заняться хорошенько, да выдержать экзамен, потом «плюнуть всем им в морду», потому что они не знают, что такое он… И вдруг в голове его возникают вопросы: «Что же такое он в самом деле… и какие такие у него особенные вещи в голове?..» Это снова повергало его в тоску…
Проходили годы, а он по-прежнему жил у тетушек, собирался держать экзамен, выкуривал тысячи папирос, думал, тосковал и, наконец, очутился в уездном городке учителем…
«Вот где моя пристань!» — думал он, въезжая в город и озирая разоренные лачужки и повалившиеся плетни. «Что ж? здесь-то и делать дело!» — сказал он себе и почти с удовольствием перенес все неприятные ощущения, которые ему пришлось испытать, нанимая квартиру, знакомясь с учителями и училищем. Квартира его была простая лачуга, с грязным полом, перекосившимися стенами и сверчками; за стеной постоянно стучал молот жестяника и раздавался рев ребят, не дававший ему «подумать»; в окна глядела улица с измазанными грязью свиньями, забор и за забором бурьян.
«Но, — думал он, — живут же люди и здесь!» — и принялся знакомиться с учителями, которые представились ему мучениками; но люди, которые жили здесь, то есть учителя, к удивлению Певцова, еще более увеличили в нем ощущение разрушенности и смерти. Они сами были развалины: они давно уже служили здесь и привыкли ко всему. Появление нового лица родило в них относительно его какое-то враждебное чувство — они сторонились Певцова, старались отнекиваться и вежливость его объясняли желанием подделаться к ним, да потом и бухнуть директору, чтобы самому выскочить, а их погубить. Такой взгляд товарищей весьма опечалил Певцова; он недоумевал, но надеялся, что со временем они переменят об нем мнение. Он не ошибся. «Что ж? — подумали товарищи, когда им надоело шушукаться, — пускай доносит… наше дело правое», — и стали смотреть на Певцова как на прощелыгу… «Прощелкался в Москве-то, — думали и говорили они, — вот и юлит…» Взгляд их еще более укрепился тогда, когда они узнали, что у Певцова нет ни копейки за душой, а у них были уже благоприобретенные норы, самовары, кровати и беспорочные формуляры. «Нам бояться нечего!» — думали они каждую минуту… С этих пор они перестали сторониться Певцова и шушукать в уголку; теперь они уже громко разговаривали о крестинах, больных желудках, больных со вчерашнегоголовах, предлагали друг другу средства к исцелению и трепали учеников за виски…
Скоро он помирился с разваленными стенами, с пьяными фигурами учителей, но решительно терялся при виде учеников. Эти рваные полушубки, эти худенькие детские ноги, вымазанные холодною осеннею грязью, эти тощие лица и уже мозолистые руки приводили его в недоумение. Он знал, что эти дети пришли поучиться у него уму-разуму; знал, что полушубки, в которых пришли они, сняты с отцов и братьев; знал, что отцы и братья с нетерпением ожидают возвращения их полушубков из школы, чтобы одеть их и отправиться за добычею: они еще вчера заметили в овраге дохлую лошадь, которую еще никто не успел ободрать. Об этой лошади думают теперь отцы и братья, об ней думают и ученики Певцова. Маленькие слушатели его — уже действительные, нужные члены своих семей и заинтересованы в них наравне со стариками и взрослыми. Чем он, Певцов, может пригодиться им? Разве хватит у него духа ограничиться только поправкою грамматических ошибок в том маленьком детском сочинении, где говорится, что «вчера у нас обвалилась печка, а отца нету дома — он повез продавать подсолнухи по деревням, всего на четвертак…» Какая польза этим трудящимся беднякам в том, что они узнают логический состав мысли, что орган вкуса есть язык, а Монблан имеет четырнадцать тысяч футов высоты? какая польза в подобных знаниях, когда, заплатив за них кровные три рубля в год, ученики его все-таки будут продолжать жить по-отцовски, в лютые морозы плестись по полю на клячонке в соседнюю деревню, чтобы распродать подсолнухи на ту же сумму в четвертак и надувать при этом своих собратий мужичков?.. Он не верил, чтобы все эти маленькие труженики добровольно отрывались на четыре года от семей; он видел тут какое-то строжайшее приказание… Опыт доказал ему совсем иное. На глазах его не один раз в училище приходили отцы и матери учеников и просили учителей наказать своих детей… Что им мешает драть и «полосовать» своих детей дома? Они дерут их дома, но не видят от этого никакого проку; им нужно, чтобы детей наказывали в училище. Следовательно, училище имеет некоторую силу: бедные отцы ждут от него чего-то… У них дома не находится одного из свойств нравственного влияния, необходимого для их детей; они полагают, что спасительница ихняя — это училищная казенная розга, укрепленная в чужих, ученых руках… Так думают необразованные отцы. «Но, — думал Певцов, — на нашей обязанности заменить эту розгу светлым нравственным влиянием».
На первых порах ему казалось, что в нем проснулась какая-то новая, страшная сила…
«Но, — думал он через две минуты, — чем же может быть он полезным в этом отношении?» Углубившись в разработку собственных нравственных сил, он с ужасом убедился, что ничего не может сообщить своим питомцам, кроме мыслей о пользе терпения, повиновения, послушания, труда… «Что такое?» — недоумевая, толковал он и приходил к тем же заключениям. Певцов почувствовал, что не эти ли истины, вколоченные в него с детства, с целью приучить его к существованию сидя на одном месте и быть довольным этим «определенным» положением, — были причиною того, что, оставшись без цепи, без привязи, сделанной чужими руками, он мечется из угла в угол, не знает, что делать, куда деваться?.. Мысль эта, мелькнувшая в его голове как молния, как молния и исчезла, но общий и душевный хаос, который подняло в его душе «дело», заставил его оказать: