Том 2. Студенты. Инженеры
Шрифт:
— Никогда.
— Очень и очень милая книга. Хочешь, почитаем вслух.
— Ерунда ведь.
— Никогда. Очень тонкая штука и знание большого света… Хочешь? Попробуем.
И Шацкий, улегшись на другой диван, взял «Рокамболя» и начал читать. Пробило час, два, три, четыре, пять, пока, наконец, приятели оторвались от чтения.
— Такая чушь, — сказал, потягиваясь, Карташев, — а не оторвешься.
— А-га! Я тебе говорил. Теперь отправимся к Мильбрету и после обеда опять за чтение.
— Отлично.
По возвращении с обеда приятели опять расположились
— Ну, а теперь, Артур, пора в театр.
Карташев нерешительно встал, нерешительно оделся вслед за Шацким и только на лестнице сделал слабую попытку воспротивиться:
— Что ж это — каждый день?
— Мой друг, что за счеты между порядочными людьми.
И, покатившись от смеха, Шацкий схватил за руку смеявшегося Карташева и весело потащил его за собой по лестнице.
— Надо хоть pince-nez купить, — сказал Карташев, — а то плохо видно.
— А-а… это необходимо!
— А ты?
— Я хорошо вижу, мой друг.
Раздевавший их у Берга солдат назвал Карташева, как и Шацкого: «Ваше сиятельство».
— Ты отчего же угадал, что он тоже граф? — спросил Шацкий.
— Помилуйте, ваше сиятельство, сразу видно, — ответил солдат.
И, рассмеявшись, друзья отправились в буфет. Карташев на ходу вытер свое pince-nez и, надев его на нос, почувствовал себя очень хорошо и устойчиво. Ему показалось даже, что у него явилось такое же выражение, как у того студента с белокурыми волосами. Теперь и он мог бы так же свободно и спокойно идти куда угодно. Он не мог отказать себе в удовольствии проверить свои ощущения и, направясь в ту сторону буфета, где стояло зеркало, окинул себя внимательным взглядом.
— Хорош, хорош, — проговорил Шацкий, — красавец… по мнению коров, — добавил он вдруг.
— Надеюсь, ты не завидуешь? — спросил Карташев, смутившись и не найдясь, что сказать.
— Мой друг… преимущество глупости в том, что ей никогда не завидуют.
Карташев обиделся.
— В чем же проявляется моя глупость?
— Человек, который не проявляет ума, тем самым проявляет свою глупость.
— Ну, а ты чем проявляешь свой ум?
— Тем, что переношу терпеливо глупость.
— Свою?
— Все равно, мой друг, не будем говорить о таких пустяках.
— Не я начал, ты…
— Еще бы… Начинают всегда старшие, а младшие им подражают.
— Ну, уж тебе я не подражаю.
— Мы, может быть, оставим этот разговор и пойдем в партер?
— Как хочешь.
— Так мил и великодушен… comme une vache espagnole… [21]
— А ты остришь, как и подобает такому шуту, как ты.
21
как испанская корова… (франц.)
— Ты сегодня в ударе.
— А ты нет.
— При этом мы оба, конечно, правы, потому что оба врем.
— Ах, как смешно, — пожалуйста, пощекочи меня.
—
— С тобой мне ничего не стыдно, — покраснел Карташев.
Шацкий сделал пренебрежительную гримасу.
— Ты груб, как солдатское сукно.
— Я тебя серьезно прошу, — вспыхнул и запальчиво заговорил Карташев, — прекратить этот дурацкий разговор, иначе я сейчас же уеду и навсегда прекращу с тобой всякое знакомство.
— Обиделся наконец, — фыркнул Шацкий.
— Пристал, как оса.
— Ну, бог с тобой, — мир…
Карташев нехотя протянул свою руку.
— Ну, Артюша, миленький… А хочешь, я тебя познакомлю с итальяночкой?! Ну, слава богу, прояснился… Нет, серьезно, если хочешь, скажи слово — и она твоя. Я повезу вас в свой загородный дом, устрою вас там, и мы с Nicolas станем вас посещать…
Приятели вместе с публикой вошли в длинную, на сарай похожую залу театра и уселись в первых рядах. Взвилась занавесь, заиграл оркестр из пятнадцати плохих музыкантов, раздался звонок, и, как в цирке, одна за другой, один за другим выскакивали на авансцену и актрисы и актеры. Они пели шансонетки с сальным содержанием, танцевали канкан и говорили разные пошлости. Все это смягчалось французским языком, красивыми личиками актрис, их декольтированными руками и плечами и какой-то патриархальной простотой. Одна поет, а другая, очередная, стоит сбоку и что-то телеграфирует кому-то в ложу. Собьется с такта поющая, добродушно рассмеется сама, добродушно рассмеется публика, дирижер рассмеется, и начинают сначала!
— Твоя, — сказал Шацкий громко, когда итальянка подошла к рампе.
— Тише, — ответил Карташев, вспыхнув до ушей.
Взгляд итальянки упал на Карташева, и легкая приветливая улыбка скользнула по ее губам.
— Видел! — вскрикнул Шацкий.
— Тише, нас выведут…
Карташев замер от восторга.
В антракте Шацкий спросил:
— Кстати, знаешь, что ей сорок лет?
— Ты врешь, но если бы ей было и шестьдесят, я симпатизировал бы ей еще больше…
— Это легко сделать: подожди двадцать лет.
— Она вовсе не потому мне нравится, что она молода, красива и поет у Берга на подмостках. Напротив — это отталкивает, и мне ее еще больше жаль, потому что я уверен, что нужда заставляет ее… Разве пойдет кто-нибудь охотно на такую унизительную роль? Нужда их всех заставляет, но ее жаль больше других, потому что она милое, прелестное создание, ее мягкая, ласковая доброта так и говорит в ее глазах, так и просит, чтоб целовать, целовать их…
— О-го!.. одним словом, ты, как все влюбленные, потерял сразу и совершенно голову и с удовольствием взял бы итальянку себе в горничные.
— Дурак ты, и больше ничего! это богиня… я молился бы на нее на коленях.
— Ну, а что бы ты сказал, если бы увидал свою богиню на коленях гусара?
— Этого не может быть, не было и никогда не будет.
— Никогда?
— Ну, что ты спрашиваешь таким тоном, точно знаешь что? Все равно я тебе не поверю и только буду очень невысокого мнения о твоей собственной порядочности.