Том 2. Студенты. Инженеры
Шрифт:
— Его святая воля: у меня прибавилось еще трое детей.
В это время к дверям подошла кухарка с своим младенцем, которому вдруг что-то не понравилось, и он закричал благим матом. Кухарка начала его шлепать, а Аглаида Васильевна горячо сказала:
— Разве так можно обращаться с детьми? Дай сюда его.
И действительно, маленький бутуз на руках у Аглаиды Васильевны мгновенно успокоился.
А Сережа сказал:
— У вас, мама, не трое детей прибавилось, потому что этот тоже ведь ваш, и, пока вы будете жить, ваш дом будет всегда какой-то киндер-фабрикой.
Маня присела к роялю и заиграла импровизацию сестры, последнюю перед ее отъездом.
Торжественно замирали стихающие аккорды морского
И сильнее плакали и Аглаида Васильевна, и Аня, и у Мани текли слезы.
Все вечера говорили о Зине, вспоминали многое из прошлого, все мелочи из ее последнего пребывания, и теперь всем ясно было, что она исполнила все, что, очевидно, уже давно задумывала.
Пришла мать Наталья и с сокрушенным покаянием подтвердила это.
— Мучилась я, мучилась, — говорила мать Наталья, — но ведь наложила она на меня, прежде чем поведала, обет молчанья, и должна была молчать, только мучилась да вздыхала. Все-таки ложь была, но и то, как написано, ложь во спасение… В вечное спасение.
И опять плакали все, и с ними мать Наталья, вспоминавшая свой когда-то уход из дому и пережитые с ним страдания.
В письме Зины, теперешней уже матери Натальи, было обращение и к брату.
«Тёма, — писала сестра, — сутки состоят из дня и ночи, — вечно бодрствовать одному нельзя. Жизнь — это море, и, пока мы в жизни, каждый капитан на своем корабле. Весь успех зависит от надежного помощника. Переищи весь мир, и лучше Дели не найдешь. Возьми ее себе, благословляю тебя и предсказываю тебе великое счастье с ней».
Карташев, раздвоенный, подавленный, в душе завидовал смелому Зининому выходу из жизни. Приглашенье ее жениться на Аделаиде Борисовне еще болезненней подчеркнуло его душевный разлад. Теперь, когда и он, с целой стаей разных обирателей, потянется в хвосте армии, чтобы служить только мамоне, контраст между выбором Зины и его становился еще ярче и оскорбительнее.
О женитьбе в первый раз было сказано открыто, и, насторожившись, все ждали, как отзовется Карташев на призыв сестры.
— Я никогда, если бы даже она согласилась, — заговорил угрюмо и взволнованно Карташев, — не женюсь на Аделаиде Борисовне. Свои советы Зина могла бы оставить при себе. Если бы когда-нибудь я и вздумал жениться, я не спросил бы ничьего совета, ничьего согласия, ничьего разрешения. Женюсь, на ком захочу…
Голос Карташева был раздраженный, вызывающий, хотя он и не смотрел на мать.
— И, вероятнее всего, женюсь на кухарке, — с детским упрямством и упавшим тоном закончил Карташев и посмотрел на мать.
На мать смотрели и Маня, и Аня, и Сережа.
Вместо сцены, которой ожидал Карташев, мать, стоявшая у перил террасы, сделала ему церемонный реверанс и ответила:
— А я вперед благословляю. И если ты хотел меня удивить, то — напрасный труд, жизнь уже столько удивляла меня, что уж теперь трудно удивить меня чем бы то ни было.
— Дурак ты, дурак, — сказала Маня.
— И дурак и подлец, — ответил дрожащим от слез голосом Карташев и быстро ушел с террасы.
X
Бендеры — маленький городок, с маленькой одноэтажной гостиницей с деревянной серой крышей и большим садом, был похож на село.
В этой гостинице, с коридорами, как в казармах, с большими висячими замками на номерах, толпилась масса всевозможного штатского и военного народа. Военные — большею частью интенданты, штатские — евреи — поставщики армии. Большинство из них молодые, энергичные, с жгучим взглядом людей, идущих, не сомневаясь, к своей цели.
В этом будущем обществе Карташева он чувствовал себя подавленным, раздвоенным, жалким. Дядя знакомил его с интендантами, его будущим начальством, и они покровительственно
Высокий, начавший уже жиреть, бритый, с седыми усами штаб-ротмистр, не стесняясь, громко и цинично говорил, сидя за столиком, незаметно глотая рюмку за рюмкой, вытаскивая пальцами падавших мух, что сдерет шкуры с своих подрядчиков.
— Что?! Он, подлец, миллион себе в карман положит, а я своим детям голодным вместо хлеба камень в глотку засуну, и в этом будет моя совесть и честь?! Врешь, на вот тебе, выкуси, — и он толстыми пальцами складывал шиш и тыкал им в воздух, — свою гордость и честь я буду видеть в том, чтобы заставить тебя поделиться со мной половину наполовину, а иначе и ты, подлец, без таких же, как и я, штанов будешь. На тебе! Ты миллион себе засунешь в карман, а чтобы потом моему сыну, когда он будет у тебя милостыню просить, сунуть ему пятак и чувствовать себя порядочным человеком, который имеет право сказать сыну моему: «Твой отец дурак был, кто же ему виноват?» Нет, врешь, мерзавец, когда я выдерну у тебя твою половину, ты тогда сам скажешь: «Ой, ой, какой умный, сделал и без капитала то, что я с капиталом». И шапку еще снимешь да низко поклонишься… Да, да — довольно, брат, с нас этих шкур. Довели до разоренья, до нищеты. Охотников разорять, отнимать последнее — конца свету нет: и государство, и мужики, и проклятые газеты, и книги, и если сам себе не поможешь, то и иди к ним с протянутой Христа ради рукой. И если я сам себе не помогу, кто мне поможет?! Дурак и подлец я буду, если и этим случаем не воспользуюсь спасти свое имение, спасти детей от голодной смерти. Нет, дудки, старого воробья на мякине больше не проведешь: раз свалял дурака благодаря этому благодетелю, — он ткнул толстым пальцем в Василия Петровича, — отпустил на даровой надел неблагодарное мужичье, — весь уезд тогда одел, а теперь и сам не лучше нашего кончил, такой же интендант. И главное, и тут еще собирается дурака валять: валяй на здоровье, но уж будь спокоен, за собой никого не поведешь…
Василий Петрович Шишков всей своей фигурой резко отличался от остальных интендантов, и хотя он тоже бодрился, неопределенно отшучиваясь от фамильярного панибратства своих коллег, но Карташев сразу почувствовал в нем свояка по положению и прильнул к нему всей душой.
Василий Петрович увел его в гостиничный сад и, забравшись в глухую аллею, спросил Карташева:
— Вы что, с ума, что ли, сошли? Ну, я старик, жизнь моя разбита, имение не спасти, дети с голоду умирают, я сам ничего не знаю и никуда не гожусь, но вы… вы… ведь вы же инженер, перед вами широкая дорога, а вы хотите замарать себя в самом ее начале так, что потом вам все двери же будут закрыты. И нам наш позор уже не долго нести — десять лет, и в могилу, а волочить его через всю жизнь…
— Но куда же мне деваться? — с отчаянием ответил Карташев. — Я искал инженерного места — нет. Да и инженер я ведь только потому, что у меня диплом, но я ведь ничего, решительно ничего не знаю.
Василий Петрович ходил рядом с Карташевым и молча слушал.
— Послушайте, — перебил он вдруг Карташева, — знаете что? Вы слыхали, что сюда вчера приехал инженер строить дорогу на Галац?
— Нет, не слыхал. Да и приехал-то он, вероятно, уже с набранным штатом.
— Кого-нибудь из инженеров вы знаете?
— Ни одного человека, кроме своих товарищей по выпуску.
— Пойдите на всякий случай к главному инженеру.
— Нет, не пойду. Если бы вы знали, как это унизительно — идти просить и получить наверно отказ…
— Плохо, плохо, — говорил огорченно Василий Петрович. — С такими задатками пассивно плыть по течению затянет вас в такую тину жизни…
Он нетерпеливо вздохнул.
— Эх, русская нация! голыми руками бери и вей какие хочешь веревки… И кто говорит? Я…