Том 2. Сумерки духа
Шрифт:
Шадров произнес, не оборачиваясь:
– Да, я сам это сделал. Это моя вина.
– Вина? А если б я умерла? Нет, ты исполнил свой долг. Она зло улыбалась. Голос ее звучал странно, отчаянно и горестно.
Шадров молчал.
Маргарет встала и подошла ближе.
– Ты не отвечаешь мне? Что ты думаешь? Зачем ты мучаешь меня?
Дмитрий Васильевич обернулся.
– Маргарет, успокойся. Поди, сядь, где ты сидела. Ну хорошо, все будет, как ты хочешь. Мне нечего тебе возражать. И ведь ты сама не хотела, чтобы я говорил…
Она вдруг порывисто обняла его и заплакала. Он не утешал ее, только тихонько гладил мягкие, курчавые волосы, слушал, как она всхлипывает, да как у него бьется сердце. Легкая, широкая волна воздуха принесла опять звуки далекой музыки. Комната стала чернее. Внизу, под близким деревом, на улице, зажгли фонарь, и от
– Не мучай меня, – лепетала Маргарет сквозь слезы. – Прости, говори со мной. Я ничего не знаю. Я только люблю тебя.
Он так же кротко, с ласковой нежностью, отстранил ее, посадил на кушетку около окна и сел рядом. Светлый квадрат дрожал на ковре у его ног.
– Я приехал для того, чтобы сделать все ясным между нами, – начал он, и сам не узнал своего голоса: такой он был глубокий и твердый. – Ясно будет между нами, как все ясно во мне. Но можешь ли ты выслушать меня? Теперь, после твоих слов? Мои будут иные. Может быть, не нужно говорить? Может быть, после?
Но она взглянула на него, блеснувшими в тени глазами, с такой мольбой и мукой, что он продолжал:
– Хорошо, я скажу. Помнишь, Маргарет, тогда весною, я говорил, что люблю тебя? Я тебя обманул. Это была неправда.
Он почувствовал, как похолодели ее руки в его руках, но она не шевельнулась и молчала.
– Я тебя тогда не любил, не сознавал любви. Другое было в душе. Но я раньше любил тебя, всегда, и теперь люблю – навсегда. Я это понял, сознал до последнего конца. Знаешь ли, Маргарет, что только то важно и нужно, – будь то мысль, действие, чувство, – чему отдаешь все, что имеешь? Отдашь все одному – и тотчас остальное к нему приложится. Но только все, всю душу в один узел, хотя бы на единое мгновенье. Люблю я не для себя и не для тебя. Совершенной любовью нельзя любить несовершенное, нельзя любить ни себя и никакого человека. Я в тебе… люблю Третьего. Ты меня понимаешь? Прямо – мне любить Его не дано, а дано любить лишь чрез мне подобного. Ты – мое окно к этому Третьему. Почему ты – это глубокая тайна, она заключена в нас обоих, в нашем, даже невидном для нас, соответствии, ее нужно принять. Ты для меня открытое окно, как остальные люди – закрытые. И через тебя одну – такова Его воля – я могу познать, почувствовать Его ближе. Мое сознание и мой порыв – в одном узле. Было такое мгновенье, – и оно стало вечным. Вот тебе правда обо мне.
Он остановился на минуту. Была тишина. Он слышал только частое дыханье Маргарет и стук своего сердца…
– Теперь слушай. Живешь ты, и живу я не для того, чтобы быть счастливыми друг от друга, а для того, чтобы сознать жизнь, и смерть, и Его… и отдать Ему все, что у нас есть. К этому ведут разные пути. Когда ты полюбила меня, и я увидел Его тень в твоих глазах, я подумал, что любовь – это твой путь, твое пробуждение, что с этой темной силой ты придешь к свету, если отдашь ей свое «все». Понимаешь ли, что значит – все? И как только соединяются нити души в один узел – ей дается бесконечность, опять открытое окно, свет в сознании и в любви… Разве ты боишься бесконечности, Маргарет? Разве я ошибся? Разве тебя не к ней влечет?
– Говори!.. – шепнула Маргарет.
– Может быть, ты не понимаешь меня? Я не умею найти слов, их еще нет, – слов, для моего сознания. Слова такие не простые, слишком отвлеченные, а моя любовь и мои мысли так ясны и просты для меня. Пойми: я люблю не одну твою душу, но и тебя, как я тебя вижу, твои глаза, твои волосы, твои руки, – люблю твое «все». Ведь я – в жизни, как и ты, я – тебе подобный; я знаю, что люблю всю тебя всем собой, и хочу так любить. Иначе ты не была бы моим окном, иначе было бы не «все». Не надо, нельзя стыдиться своей плоти, как нельзя стыдиться слов, в которые верно облек свою мысль. Наша душа, наше сознание – Его мысль; а может ли Он облечь ее неверным, ненужным словом, ненужной плотью? И потому, что ты мне подобна, мне доступна, облечена такой же плотью-словом, как я, – ты можешь быть моим окном, и я могу отдать тебе все… для Третьего.
Он остановился. Ему было трудно говорить. Он слишком много думал об этом один, – и теперь смущался и не знал, как передать ей, еще такой далекой.
– Если ты это поймешь, Маргарет, ты поймешь, почему я хотел, чтобы ты все отдала своей любви. Случайностей нет. В твоей душе, еще спящей, родилось чувство ко мне, и я подумал, что мы стоим на одной дороге, что твое спасенье в том же, в чем мое – в глубоком и важном познании жизни, смерти и Того, в Ком жизнь и смерть. И я хотел помочь тебе жить. Я был слаб. Туман покрыл мою душу, я перестал понимать смерть, я испугался, пожалел тебя для тебя и для себя, закрыл окно – и тотчас же разлюбил тебя. Вот, когда ты была больна… отдал тебя чуждой жизни. Пойми меня, Маргарет. Есть люди, есть жизнь слепая, бледная, трусливая; есть люди, которые судят, хотят счастья, боятся слова, боятся плоти, делят зло и добро… боятся «всего». Такой человек – мистер Стид, такова жизнь, в которую ты уходишь от меня. Там все – не все, там стыдятся отдать чему-нибудь, какому бы то ни было движению души, – все. Вот почему, моя Маргарет, если хочешь любить меня, если есть в тебе сила соединить, хотя бы на мгновение, нити души в один узел, если веришь в бесконечность и в единство – иди со мной. Если не понимаешь меня, если слишком поздно пришел я к тебе – иди туда, куда можешь. Но я бессилен перед тобой.
Он выпустил ее руки и встал. Голова у него кружилась и горела. В комнате было совсем черно, только пятна окон дрожали и переливались на ковре.
– И эти мои слова – последние, Маргарет. Ты стоишь на распутье. Ничто не изменится во мне, если ты скажешь, что не можешь, не хочешь идти со мною, и уедешь завтра. Я буду так же любить тебя. Ведь я бы любил тебя, если б ты умерла. Но надо выбрать, Маргарет. Я не хочу и не умею быть иным. И знай: со мною тебе будет трудно. Кроме больших, широких мыслей, ведь есть еще мелочи жизни, – самое трудное, самое тяжелое для слабых людей. На них, на мелочах, лежит отблеск того же света, но его нелегко увидеть и понять. И наша жизнь будет тяжела этими мелочами. У меня есть моя работа, в которую вряд ли ты сможешь войти… Но это и не нужно, – ты найдешь свое. Ты нездорова, а нужно жить в Петербурге, потому что иначе у нас не будет денег… Ведь у тебя ничего нет? А у мистера Стида ты не возьмешь ни копейки, потому что, если ты теперь пойдешь со мной, он исчезнет из твоей жизни совсем, без следа, и возврата тебе не будет… Я не соблазняю тебя, Маргарет. Я говорю тебе только, что есть истина, но что приблизиться к ней трудно…
Он хотел еще что-то прибавить, но Маргарет поднялась и встала. Колеблющийся свет упал из окна на ее лицо, и Шадров увидел, что она очень бледна.
– Ты не знаешь, что ты сделал со мною, – проговорила она медленно и тихо. – Я не могу понять, ужас или счастье в моей душе. Молчи. Умоляю, ни слова больше! И я ничего не скажу тебе теперь. Я ничего не знаю. Пусти меня, дай мне думать. Ты узнаешь потом. Пусти меня!
Она отвела его протянутые руки, пошла к двери в коридор, не оборачиваясь, отворила ее, впустив в комнату длинные лучи света, и скрылась. С нею скрылись и лучи, так же быстро, как быстро и властно прокололи на мгновенье черноту комнаты, ослепив Шадрова, неприготовленного к свету.
Дмитрий Васильевич остался один. Он невольно прислушивался, нет ли шороха, звука в соседней комнате. Но там было тихо, точно пусто. В окна донеслась последняя волна музыки, и затем порыв ветра, всколебавший верхушки деревьев и пламя фонаря. Где-то далеко пробили зорю.
Шадров, не зная зачем, отыскал спички и зажег высокую, тонкую лампу на круглом столе. Стекло зазвенело, не попадая между металлическими зубчиками, и Шадров подумал, что у него очень дрожат руки. Комната озарилась ровным, молочным, не ярким, но ясным светом сквозь матовый шар лампы. Дмитрий Васильевич опустил на окна белые шторы, – побледневшие квадраты на ковре совсем исчезли. Комната стала выше и точно прохладнее. Дмитрий Васильевич прошелся по ней и сел к столу, под самой лампой. Он оперся головой на руку и стал пристально, не отрываясь, смотреть вниз, на узор скатерти. Узор был такой определенный, красный с черным: длинные, узкие, черные листья на красном поле. От тишины он слушал удары своего сердца, мелкие и острые, и следил, как они понемногу делаются реже, тяжелее и глубже. Он часто думал о своем сердце. Оно было такое живое, точно совсем отдельное существо, маленький зверек, внимательный ко всему, что происходит там, извне, где светло, очень деятельный, иногда непослушный, со своей собственной жизнью. «Чего ты хочешь? – спрашивал порою Дмитрий Васильевич свое сердце. – Чего ты ждешь? Что тебе не нравится?» Но сердце неизменно отвечало: «Ты сам знаешь. Подумай. Ты знаешь». И он, точно, всегда знал. Сердце не слушало никаких приказов, когда Дмитрию Васильевичу случалось желать его спокойствия, – и продолжало сердито и резко стучать, если была его правда.