Том 2. Сумерки духа
Шрифт:
– Ну вот, наконец-то застал. Можно? Да что с вами? – спросил он вдруг, вглядываясь в его страшное, осунувшееся лицо. – Вы больны?
– Нет, я здоров. Зайдите.
– Да к вам можно ли? – нерешительно повторил Поляков, входя в кабинет за Дмитрием Васильевичем. – Я не помешал? Право, у вас такое лицо. Я думал, вы больны.
– Нет, я не болен. Садитесь. А вот видите ли… Я вам лучше расскажу, в чем дело.
И он рассказал ему, почти неожиданно для себя, всю историю Маргарет с самого начала, все свои мысли о ней, о Стиде и кончил своим недавним отупением и сознанием последней слабости.
Поляков молчал несколько времени и глядел
– Да, – протянул он наконец. – Вон какая штука. А вы все-таки теперь этого не делайте. Вы ее оставьте здесь.
– Я не могу. А если она умрет?
– Ну и умрет, – сказал Поляков, уже явно сердясь. – Что, в самом деле? Плоть-то вас как устрашает! Вы ее, плоти, не понимаете, оттого и боитесь. А без нее и все ваши прекрасные мысли никуда не годятся; они у вас на ногах не стоят. Идти так идти; а то пошли прямо, и все прекрасно, мысли, как фонари, дорогу освещают, а вот с плотью человеческой встретились и забоялись, и мысли погасли. Нет, эдак нехорошо. Вы удержитесь. Потом жалеть будете.
– Нет, я слаб, – повторил Шадров. – Теперь уж нельзя.
– Вы оттого слабы, что разлюбили ее, а разлюбили оттого, что мысли погасли. Так и вышло.
– Возможно, что я и не любил ее никогда, – сказал Шадров. – Это в последнее время мне все казалось, и так, помимо сознания. Я об этом ничего не знаю.
– Узнали бы. И сознание пришло бы, не беспокойтесь. Да оно и придет еще. А только теперь не делайте этого, не допускайте ее. Бесчеловечность какая! Или все, что вы думали и делали, – пуф, дрянь и глупость, или это, теперешнее, – бесчеловечно и бессмысленно. Такие ошибки не прощаются. Умрет – подумаешь! Ну, вам будет тяжело – что ж такое? А там она, с этим своим пастором, жива будет? И весела будет? Эк вас плоть-то запугала! Вы в нее не верите, не любите ее, от этого ни духа, никаких своих мыслей не любите и не верите в них. И не к чему было начинать. Напрасно вы рассказали мне. Только рассердили.
Он говорил почти грубо. Шадров молчал, в стыде и печали.
Он знал все это раньше, знал, что не был бы слабым, если б раньше пустил в душу любовь, позволил ей соединиться с сознанием. Но можно ли теперь?
– Выйдем вместе, – сказал он. – Мне пора. Простите, не сердитесь. Я знаю, что вы правы. Но я не сдаюсь еще. Если эту ошибку предотвратить будет поздно, я постараюсь ее искупить. Ей – есть одно оправдание. Я все-таки никогда не был уверен вполне, что ночная душа миссис Стид может проснуться. Я верил – и сомневался. И не от моей вины. «Жизнь» опутала ее. Говорю вам: я сомневался – и верил. А если и с самого начала уж было поздно?
Поляков махнул рукой.
– Бросьте. Вы и думать разучились. Если для нее поздно – все равно, для вас не поздно. Она могла дать вам новое сознание. Вы любите ее?
– Не знаю.
– Опять «не знаю»! Все равно, потом узнаете. И хорошо, если узнаете. Это – для вас. А для вас и для нее – не поступайте бесчеловечно, вот что нужно. Пойдемте. Вы меня совсем расстроили. Мне хочется на воздух.
Шадрову этот разговор был мучителен, он тоже хотел выйти, но в передней их задержала Марья Павловна, красная, тяжело дышавшая.
– Вот успела-таки слетать, – сказала она. – Пока вы здесь – я у Маргариты Ильинишны была.
– Были? Ну что ж она? Поляков уже вышел на лестницу.
– Да что, Дмитрий Васильевич, очень уж вы скоро порешили! И словно мы некрещеные, перед этим попом перед ее. Как здорова – ты, мол, поп, не нужен. А заболела – на тебе ее с рук на руки, возись. Сдали. Нет, Дмитрий Васильевич, ведь душа-то живая. Ей тоже нелегко опять к попу привыкать. Перевезли бы к нам барыню, полечили бы, поухаживали бы, – слава Богу, приходилось нам с мамашей-то возиться, – по крайности у нее душа была бы на месте. А умерла – Божья воля! Там, за границей-то, не спасенье тоже. Право, Дмитрий Васильевич. Я бы тогда занавески-то дошила. Дмитрий Васильевич, не отвечая, вышел.
Маргарет успокоилась, верила в свое быстрое возвращение и говорила Шадрову:
– Знаешь, я бы ни за что не уехала, если б не знала, что ты меня любишь. Я это поняла. Я теперь ничего не боюсь, я не могу не вернуться к тебе. Вся моя жизнь прервется с минуты разлуки: я не буду ни видеть, ни слышать, душа умрет на это время, душа останется с тобой. Я только буду двигаться, спать, есть… и выздоравливать.
– Маргарет, – сказал вдруг Дмитрий Васильевич робко. – А если бы… ты осталась? Как ты думаешь? Кто знает будущее? Может быть, это нехорошо, то, что мы… я делаю? Ты не хочешь подумать?
Она прижилась к нему и улыбнулась. Он заметил, что лихорадка сегодня сильнее, чем вчера.
– Нет, – сказала она. – Теперь поздно. Я уже решилась. Ты ведь сам хотел, – а ты меня любишь. Ты мне дал силу сам. И кроме того, – подумай! Мистер Стид знает, что я больна, беспокоится, истерзался весь, мы послали телеграмму, что я завтра выезжаю… И вдруг я останусь! Это было бы нечестно по отношению к нему… Не надо ничего резкого. Но не бойся! Я стала другая. Я поняла, что мы с ним – чужие люди. Недаром же я люблю тебя. Я не скажу ему ничего, я очень привязана к нему и никогда не забуду всего, что он для меня сделал, но душевно мы не можем сойтись во многих вещах. Верь мне.
С поразительной ясностью Шадров увидал в эту минуту будущее; увидел ее письма, сначала полные печали, красивые, как искренность ее души, и потом незаметно меняющиеся, с большими рассуждениями, неоспоримо верными, но идущими как-то мимо его писем, с наставлениями, мягкими и ласковыми, – писанные затрудненным русским языком.
Маргарет уехала. И все случилось именно так, как он предвидел. Только ему не стало легче оттого, что он не следил за ее лихорадкой и не слышал частого дыхания. Боль осталась такая же сильная, тот же горячий железный треугольник остался в сердце на многие недели. Но к нему прибавилось еще сознание ошибки, своей слабости и – стыд. Письма Маргарет постепенно и верно менялись, именно так, как он думал. Она жила в Венеции. Ей, кажется, было лучше. Мистер Стид должен был остаться в Венеции по каким-то делам еще месяц.
В конце мая Шадров написал Маргарет:
«Я еду на четыре недели в Гогенвальд, около Франкфурта. Мне не очень нужны воды, хотя доктор советует, но мне нужно видеть тебя. Приезжай, если хочешь и можешь. Приезжай одна – иначе ты меня не увидишь».
В Берлине он получил телеграмму с одним словом: «Boudou» [43] . Он знал, что такая именно телеграмма придет, как знал многое заранее.
И они опять встретились.
Часть третья
43
«Буду» (в лат. транскрипции).