Том 2. Трущобные люди. Рассказы, очерки, репортажи
Шрифт:
Вынул мою неразлучную маленькую табакерку, тоже стукнул два раза по крышке, что на языке старых нюхальщиков означает: «подходи, кто хочет».
— Серебряная никак? Поди, целковых пять стоит, — любовался он на мою табакерку.
— Отцовский подарок.
— У меня тоже была, поболе этой, тоже серебряная, с Петром Великим на коне. [31] После проезжего барина на Казанском тракту мне пришлась.
Забрал большую щепоть, поднес к носу и остановился:
— Духовита-ай!
31
Лет через двадцать я осматривал коллекцию
Торопливо зарядил за два приема обе ноздри. Открыл рот, что-то хотел сказать, да не успел — зверски чихнул.
Потом перевел дух:
— Вот так табак. Во… — и опять, остановившись на полслове, еще громче чихнул.
— Эк ты, дьявола, разорвало! — крикнул проходивший мимо крючник.
— Ну табачок, что надо! Ну-у!
Я понюхал сам и опять подношу ему. Берет, нюхает, зло чихает.
— Прямо зверь, а не табак! Отродясь такого не нюхивал!
— Этот табак мне делает по моему заказу отставной пономарь церкви Троицы Листы в Москве.
— Стало-ть, ты в Москве бывывал?
— Живу в Москве.
— В самой Москве? Ну чудовина! — И глаза удивленные. — И… не трогают тебя?
— Нет, не трогают. Дай-ка твою тавлинку, я тебе своего сыпану.
Я выбросил его табак и высыпал ему свой.
— Да что ты? Себя обидел!
— У меня есть с собой запас табаку,
— Ну? Вот спасибо-то!
Открыл он свою тавлинку и меня потчует, хлопнув два раза. Потом сам зарядил — и расчихался,
— Ну и табачок — вырви глаз!
Захватил старик свою полупустую сумку и идет за мной по сходням на пристань.
— Тебя куда, дьяволище, черт несет! Пошел вон! — крикнул на него сторож, но я сказал ему, что это мой знакомый и чтобы он поскорей схлопотал нам чай. Дал ему рубль, велел купить фунта три калача и баранок.
Через четверть часа за столом сидели я и распоясавшийся, в одной рубахе, Суслик и пили чай из огромного медного чайника, прямо в котором и был заварен в трактире чай.
Я развязал корзинку с донскими гостинцами. Чего-чего тут не было! И пирожки с мясом и с яйцами, и с вареньем. Были домашние колбаски, ветчина, сало с розовой прорезью и три бутылки домашних старых на спирту наливок: вишневка, терновка и сливянка, густая, как сливки, то, что называется спотыкач: голова от нее свежая, а ноги спотыкаются. Мы молча, деловито пили чай, молча закусывали, только Суслик, со смаком долго пережевывая каждый кусок, то и дело повторял:
— Ну, Алексей Иваныч, и угостил! Отродясь такого не едывал!
Поели досыта. Закончив чаепитие, Суслик повернул вверх дном стакан на блюдечке и положил на дно огры-зочек сахара. А я опять стакан перевернул:
— Погоди, у нас еще на верхосытку кое-что есть! Откупорил сливянку и налил себе и ему, а на закуску положил сдобные пирожки с вишнями.
— Не пью ведь я его, винища-то.
— А ты попробуй, не заставляй меня одного пить!
— Ну, коли так, со свиданьицем! Осторожно сделал глоток, покачал головой.
— Ну и чудовина! Еще отпил.
— Гожо, ой гожо…
Я налил еще по полстакана. Пили и разговоры разговаривали. Разоткровенничался старик и все еще принимал меня за атамана какой-нибудь шайки, переодетого «для делов» в форму.
Трудно мне было объяснять ему те вещи и положения, о которых он никакого понятия не имел.
Я рассказал ему всю мою жизнь, и все он потом понял, но одно непонятно было ему: зачем я от семьи, от хорошей жизни бедовать в бурлаки да на белильный завод пошел?
— Диви бы ты пьяница был либо запутался в чем-нибудь, то кинул отца с матерью, ученье и житье барское…
Объяснил я ему о хождении в народ,
— Так вот, покойный Репка тогда еще тебя раскумекал, что неспроста ты на заводе… и я согласился с ним, только по-своему, я прямо подумал, что ты станицу собираешься составить и подходящий народ подыскиваешь. Так вот и сейчас думал, что ты атаманишь… А вот Репка-то говорил, что в старину такие люди, как ты, бывывали… Давно это было, еще до воли — при Николае Павловиче, рассказывал он мне уж в больнице, когда тебя и Пашку вспоминали. В скиту он жил, и жена его там была, а потом приехали полиция и войска забирать их, а они заперлись в сборной избе и все сами себя сожгли. И жена Репкина сгорела… Это еще до меня было, я уж после с ним познался… Самого его не было в те поры в скиту, а когда он пришел, на него солдатня навалилась — много он их пошвырял, а все-таки осилили и отправили в Сибирь в каторжный острог. Ну вот, рассказывал он, что там был такой писатель, который за народ стоял и супротив царя за правду стоял. Уж крепко они подружились, и Репка его звал бежать, но тот был человек слабый — отказался. И был там один жиган, три раза обратник, из себя зверь, вроде Пашки, он этого писателя все травил за что-то, а Репка за него заступался жигана изувечил и сам потом убежал. «Так вот и Алеша за меня заступился… Он неспроста на заводе», — говорил атаман. Вот тогда я понял, что такое писатель, а потом забыл, да вот ты напомнил.
Бутылку мы усидели всю, а он все говорит:
— Ты, значит, про завод всю правду описал в книгах?
— Всю. Только не назвал города и фамилии хозяина — этого начальство не позволило бы.
— Так. Значит, писатели-то, как и мы, сказыри… Рассказываем сказки да бывальщины, а имя-то настоящее переменим, ежели про живого говорим либо про какого-нибудь важного… В некотором, мол, царстве, да в некотором государстве жил-был… А имени-то не скажешь. И без имени овца — баран! А кому надо — догадается. Вот, ежели помнишь, я на заводе рассказывал, как атаман Дятел на нашу бурлацкую ватагу напал и как Репка в честном бою один на один этого Дятла зашиб насмерть я мы, бурлаки, у разбойной станицы Дятловой всю их добычу отобрали? Для тебя и для других заводских все это сказка была, а для нас с Репкой — бывальщина. Ну вот я тебе говорю: разве можно правду говорить, ежели бы знали, что сам Репка про себя слушает, что Иваныч-то он и есть!
— Ну вот, друг ты мой, и я той же дорожкой иду. Ну как в моем положении в Москве, примерно, где с разными богатыми и знатными мне возжаться приходится, как мне рассказать по правде о том, что я бурлачил, крючничал, зимогорил, — да мало что было! Ведь мне бы одни не поверили, а другие просто-напросто знаться со мной за позор сочли.
— Праведно… Значит, помалкивай. И опять четыре пальца на губы…
К этому разговору мы снова вернулись за трое суток, которые нежданно-негаданно мне пришлось провести с ним…
Слушал я его, слушал, да и самому захотелось поговорить. Прочел я ему свою поэму «Степан Разин». Каких уж я похвал от него наслышался, — говорить не приходится, а после своей поэмы я прочел ему «Утес» А. А. Навроцкого.
Есть на Волге утес, диким мохом оброс От вершины до самого края…
Как вскипел старик — глаза засверкали.
— Эту песню я слышал. Года три назад на пароходе, на корме сидели пятеро. Они сели в Самаре. Пели эту песню… Говорили, что студенты они… Потом явились капитан пароходный, жандармский полковник, и их разогнали, петь эту песню запретили… Уж как мне хотелось добиться эту песню…