Том 2. Въезд в Париж
Шрифт:
– Си-лам… правильно! – одобрял Иван.
– Теперь… все для народа и все – народу! – взволнованно говорил Иван Степаныч, и слезой поблескивало в глазах.
– Все?! Это ты дело говоришь, вот это пра-вильно!
Стали Керима расспрашивать, как дела.
– Никакой дела… рыва-люций! За бутилка вино давал! – ткнул Керим в солдатские новые штаны.
Потрепал себя по затылку, замотал головой и засмеялся.
На Перевале остановились наладить тормоз. Легко дышалось, – снежок еще лежал по дубкам. Весело было, что все так же синеет в туманце море, внизу уже наступило
– Сейчас и до-ма… – сказал Иван, прикуривая в горстку. – Припасу-то везешь, Иван Степаныч?.. Ну, какого-нибудь… деньжонок. Чай, порядком наколотил… любого зашибешь по письменности!..
– Нет, голубчик… я этими делами не занимаюсь!
– Тол-куй!.. Что через тебя денег-то прошло-о! Война-то тебе за радость. Ну, что я перед тобой… чего с сенца-то насшибаешь, а и то малость принапас. Теперь домишко поправлю, коровку прикуплю… да выше меня и человека не будет! Да, гляди, по «разделке» что накапает… А ты это верно насчет войны тогда… Голо-ва ты, прямо… как вот нагадал!
А Иван Степаныч про свое интересовался:
– А как, Керим… радовался народ шибко?
Татарин попридержал конец, обернулся и сверкнул зубами:
– Дурак с ружьями ходил… чиво радовался?! Хароши па-сажир нема!..
И погнал под гору.
– Про сады-дачи чего слыхать? – справился Иван. – Делить-то будут?
Поддернул коней Керим, метнулся, ожег зубами:
– Я тебе дал!!! Весь земля наш, татарски!!!.. Морда будем делить… твой рыва-люций!.. – крикнул татарин горлом и плюнул в пыль.
– Во, забрало! – подмигнул Иван. – Шибкие дела будут… держись, Иван Степаныч!
А Иван Степаныч смотрел, мечтая, в синевшую туманность. Дремотной она казалась и праздничной. Ширь-даль какая! «А они и не чувствуют величия совершившегося! Сады да штаны… А какие возможности открываются!..»
Донесло благовест с городка, – воскресенье было. Иван Степаныч толкнул Ивана и крикнул, показывая в беловатые пятнышки:
– Слышишь… звон-то?! Вот она, революция-то, – Пасха наша!
– К обедням благовестят… – сказал Иван. – Сколько годов в церкви не был!..
– И церковь обновится… и там будет революция!
– Бога в это дело мешать не годится, это ты зря. Попы свое знают, а мы уж промеж себя… и на церкву выделим, без обиды… Главное, чтобы на семейное положение, у кого дети. У меня вот их четверо… а есть какие сады! вот у Зурибана… а их и всего-то двое! И капиталы имеются…
– Нет, Иван. Революция должна и церковь обновить!
– Обновить-то, понятно, надо… – отчислим там…
Стало видно и виноградники – коврики по холмам, и белые брызги – дачки. А там и сады пошли развертываться в долинах и горы пошли кружиться…
Петлями пошла дорога.
Приехали и расстались.
Было много заплат и дырьев, а праздника что-то не было. Красный флаг висел кое-где с балкона. За городового стоял газетчик, с повязкой на рукаве. Ребятишки играли «в революцию». Висела вывеска – «Народный Университет». Распоясанные солдаты гуляли с девками в розанах. Пылили автомобилями «уполномоченные». На базаре стали ругать «буржуем».
Хотелось Ивану Степанычу отдохнуть, в садике покопаться, но тревожная совесть заставляла «делать». Как и что – этого он не знал, но горячо взялся «делать». Он записался в партию, – иначе было нельзя «делать». Зачислился в комитеты, и ему обещали «широкое поле деятельности». Писал «Проект обновленной школы», хрестоматию для татар, устав о родительских комитетах, ввел бесплатные завтраки, отменил утреннюю молитву, получал повестки на заседания и посылал телеграммы о кредитах. Ему тоже посылали телефонограммы и предложения, наезжали делегаты, товарищески пожимали руку и предлагали «пересматривать» и «вносить». Кредиты обещали щедро.
После бессонной ночи и трудового дня он выступал на собраниях и говорил со слезами, что «жить в эти великие дни – великое счастье!». Ему кричали садовники, дрогали, поденщики:
– А насчет дач?., про сады как?!..
Про сады он еще не знал и восторженно повторял выдержки из речей – в газетах, – особенно поразившие:
– …и позволю себе закончить историческими словами: «Мы бесконечно счастливы, что нам удалось дожить до этого великого момента… что мы можем творить новую жизнь народа – не для народа, а вместе с народом!!»
Его перебивали: к делу! Он смущался и говорил невнятно.
Его позвали в лазарет солдаты, как своего. Он и им говорил восторженно, что «будущее принадлежит народу, выявившему в эти исторические дни свой гений…». Здоровяки в красных бантах требовали – «насчет войны, да повеселей!». О войне он говорил неопределенно и продолжал свое: «…Мы можем почитать себя счастливейшими людьми! Поколение наше попало в наисчастливейший период русской истории!..»
Ему свистали. А когда он закончил заветным призывом – «подыматься к звездам», его перебили смехом: «А не сорвешься?!..»
Он говорил о величайшей трудности первых шагов, об ужасном наследстве – темноте народа, и закончил до слез задрожавшим голосом: «И хоть темно еще, и не для всех еще видима дорога в прекрасное будущее, но все-таки… впереди… огни!»
Ему похлопали. Но появился дрогаль Иван, в новой рубахе писарского сукна, с огромным бантом, и объявил, что про огни это напрасно, что огней нам пока не надо и чтобы делить по-братски и на каждое дите чтобы… Дрогаля проводили весело и вынесли резолюцию: давать сливочного масла на макароны, варить лапшу из баранины, по бутылке красного для здоровья, и чтобы гулять по ночам – для воздуха! – потому что теперь свобода.
Иван Степаныч перестал выступать, а тревожная совесть говорила, что надо «делать», и он объявил лекцию в «Народном Университете» – «О нравственных предпосылках революции». Но пришло всего пять человек, знакомых.
А жизнь варилась. В новом земстве вертели новые, бойкие, речистые. Оклады установили тоже новые, но они скоро кончились: деньги вышли, а новых не поступало. Иван Степаныч затратил «из своих» на бланки и телеграммы, – и этих ему не уплатили. Ночью порвали у него розы и поломали посадки, выдрали рамки с медом и подавили пчел. Он только вздохнул: «Какая некультурность!»