Том 2. Въезд в Париж
Шрифт:
И в одно слово все: «И ей уж не жить, посохнет от такого греха… и человеку через ее… го-ре задавит!..»
Да так настращали старуху, что и самим жуть, страшно стало.
«Теперь от ее на всех прокинется, не отчураешься1 В Потемкине тоже вон коров делили… да там барин хоть своей смертью кончился… и то бык чего начертил, троих мужиков изломал, а намедни все и погорели… А тут… да тут и не развяжешься!., в глазах у ней кровь стоит!..»
А старуха с перепугу плачет, руками от себя отводит…
«Да пущай… горе наше сиротское… – в голос прямо кричит, –
И погнала старуха корову в волость. Пошла корова, как обмоленная, – диву дались!
«Во, пошла-то… гляди, хо-дом!!.. – кричат вдогон. – Господь-то как!.. Теперь пусти ее… она прямо к им наведет, к овражку… очень слободно!..»
Пригнала старуха корову в волость, к ночи уж… Ленька как раз на коне ей встрелся, – за спиной ружье, у боку пистолет. Известно, пьяный. Велел подручному своему дознать, какого ей еще рожна надо? Ну, сказала своякову сыну, – ненадобна ей корова! Ленька на дыбы, в обиду: почему мандату не покоряется, дара от него не желает принимать? А та – ничего не скажу, а не нужна. Он на нее – с конем!..
«Чего, такая-сякая, брезговаешь моей коровой?!»
Тут она ему намек подала: «Коль так не понимаешь, – скажу. Пускай мне корову при хозяевах отдадут, при Сараевых! Вели их привести, они третий день в заводе заперты… тогда приму!»
«А не хочешь?.. – обложил ее всякими словами. – Кончились твои хозяева, теперь мы хозяева!.. А коровьего счастья не желаешь… – так вот тебе мой дикрет: всей бедноте от меня порция, а старухе ни хе-ра!»
Да – бац!.. – и положил корову из пистолета в ухо!
Рухнула корова на все четыре ноги, а старуха от них пустилась… – чисто ветром ее несло! А уж совсем темно стало. Мчит – ни зги не видать, дороги не слыхать… – и такой-то страх на нее напал, – ужас! Гонит будто за ней корова страшенная-гробовая… в спину ей храпит-дышит, жгет… А в ухо ей голос, голос: «Го-ре задавит!., не быть живу!..»
Добежала до Волокуш – себя не помнит. А ей все чудится, – трубит по лесу, зычит-показывает!.. Вскочила в избу, на печь прямо забилась… А уж все спят, жуть… А корова будто и на печь к ней мордой страшной заглядывает, сопит-дышит!..
До бел-света глаз не могла сомкнуть старуха, – всю ночь проплакала-продрожала.
С того случая, через корову эту, она уж совсем заслабла. Сама сознавалась мне… Тоска напала, сердце сосет, – места себе найти не может… – будто чего случится!.. В пролубь головой хотела, только вот сирот жалко.
А жизнь прямо каторжная пошла. Не пошло впрок чужое, да и его-то не шибко оказалось. Грабежи да поборы. А там и до церкви Божией добрались, ризу серебряную с Бо-голюбской сняли, увезли, – будто на голодающих. А кругом свои голодающие, – никто ничего не понимает. Только уж под жабры когда прихватило, – тогда поняли… – жуликам пошло счастье! Ленька, понятно, недолго поцарствовал, – свои
Ну, вертелась-вертелась старуха на мякине… – телка давно проели, и овечку проели, полушубок Никешкин тоже за хлеб ушел, а заработков никаких ни у кого. Стали мужики за хлебом по чужим местам ездить, на Волгу да за Тамбов… Пошел разговор, что хлеба там горы, с царских годов лежат непочаты, а мужики там богатые, дают хлебом за ситчик да за одежу. Которые ездили – привозили. А то и безо всего, случалось, ворочались, страсти рассказывали: народ поморить хотят, землю для себя готовят… Стоят по местам загра-ды, хлеб у народа отымают, от правое отучают! Такой уж у них закон – отымать, народ под свое право покорить. Сперва, понятно, не верили, а потом узнали. Ну, закон – закон, а есть-то надо…
А уж и вовсе плохо стало у старухи: отдала казакин свой и шерстяную шаль верному человеку – на мучку выменить. Взял с нее половину промену, через две недели воротился, выдал два пуда муки, закаялся: «Никаких бы денег с тебя не взял, измаялся! Там нашего брата из пулеметов бьют, у Тан-бова… Лесами сорок верст гнали на подводах, заград-то бы ихний миновать… беда! И по лесам как-то раз бандиты пошли, разувают-раздевают, понимаешь… крест сымают! И каждый с вагону стаскивает, и везде упокойники по линии, вшивый этот тиф, понимаешь… всего набрался, не отчешусь!..»
Поахала-поахала старуха… – казакин один восемь рублей стоил. К другим тыкалась, не берутся… А у ней двенадцать аршин ситчику лежало, от барыни Смирновой подарок, а там за два аршина, сказывают, пуд сеянки дают! Давал ей один за все два пуда, – рыск беру! Удержалась. А тут привезли муки, говорят – так пошло ходко, до пуда за аршин доходит! Видит старуха – не миновать самой ехать: никто не берется, рыск. Только будто шибчей отымать стали. Как это так, хлеб – да отымать?! Ну, не верит, – обманывают. Возьмут ситчик – и прощай, отняли – скажут. Стала она невестке говорить, – за мукой не миновать ехать надо… Та и вызывается: «Лучше я, маменька, съезжу… может, добрые люди пособят довезти, больную пожалеют… Для деток уж последние силы положу…»
Ну, старуха и руками, и ногами: «И ты еще где поляжешь, не встанешь… и мука пропадет. А что я с ими на старости!., изведусь тут, ждамши. Соседи тут без меня помогут поприглядеть, а я посходней, может, как сумею, слезы мои пожалеют…»
Ну, и рыскнула. Ситчиком обмоталась, как ее обучили, лошадку на сапоги выменяла у живореза одного да за пуд муки, – оставила им припасу, – да ведерко патки прихватила, уберегла С товарами и пустилась.
Поехала с двоими из села, попутчики, – и помогут, в случае, муку на вагон поднять. После Святой погода теплая. Сухариками запаслась, как на богомолье.