Том 2. Въезд в Париж
Шрифт:
Едем орешником. Осенняя на нем ржавчина. Под колесами жвакает, сочится. Что это там краснеет? А, рябина. Мокрые кисти виснут. Скука и неуют. Вон болотце: унылая осока, шатаются камыши под ветром. Мокрый монашек повстречался, несет розовые грибы – рыжики, молоденькие, промытые. Весело нам кивает, словно и нет дождя. Опять часовня, плачет осенними слезами черный гранитный крест. Белки теперь по дуплам, и лисичка подремывает где-то. Вон, над полем с гнилым сараем, тряпками носятся вороны в ветре ™ какие-то у них дела. Гремят по «луде» колеса тарантаса. Прокатили: мягко, опять по иглам. От игол тянет душною скипидарной сыростью.
Монашонок молча остановил лошадку и остался сидеть, как мумия, – так и не обернулся к нам. Стало быть, выходить. Отыскиваем в плетне проходик. Видим с холма озерки, кусты и церковку. Сеет дождик, скучно шуршит по листьям. Идем мимо черных огородов, доходим до деревянной церковки, – ни души. Воистину – скит, пустыня. Церковка заперта. За огородом, на холмике, две смежные избушки. Это кельи пустынников, связанные сенями. Плачут в дожде оконца, дымок курится и стелется, дождь надолго. В каменистой горке выбита криво лесенка. Мы, скользя, поднимаемся к избушкам. Да где же скитники? Заглядываем в сени и видим: вот они, жители пустыньки. На полу сидят трое: седенький, тощий старичок в скуфейке, приятный такой лицом, мертвенно-восковым, бескровным; черноватый монах, лет сорока, кряжистый, с горячими глазами, и юный послушник, светлоликий, с тонкими чертами, в золотистых локонах, как пишут ангелов. Сидят молча и старательно чистят лук, режут ботву с головок.
– Бог в помощь, здравствуйте!
Возглас пугает их. Так они были заняты работой – а может быть, и мысленной молитвой, – что не слыхали, как мы вошли.
– А, Господи помилуй… – сказал старичок-схимник, и я понял, что это о. Сысой, о котором говорил нам странник. – Лучок вот режем, Господи помилуй.
Прочие только поклонились и продолжали резать. Не вовремя мы, видно, попали. Стоим, молчим. А они продолжают резать, будто нас здесь и нет. Наконец схимонах говорит опять, будто с самим собой:
– Лучок вот режем, Господи помилуй.
Я думаю: они разучились говорить и молчат от смущения. Прошу показать нам церковку и келью о. Дамаскина.
– Возьми ключи да покажи им… все обскажи про батюшку… – говорит старичок мальчику в локонах. – А угостить-то вас и нечем… Господи помилуй…
Мальчик ведет нас к церковке, скребет огромными сапогами по камням. Церковка небогатая, бревенчатые тесаные стены, скромный иконостас; дощатый, в сучочках, пол. Пахнет сосной и ладаном. Я спрашиваю мальчика, давно ли он на Валааме.
– Год скоро. А здесь, в пустыньке, шесть месяцев.
Из Питера он, служил в экспедиции государственных бумаг.
– Что привело вас на Валаам?
– Не знаю… Читал про Валаам, и понравилось, как живут тут, Богу служат.
– Но ведь тут трудно, в такой неуютной обстановке…
– Святые отцы жили… – говорит он.
Я смотрю на его локоны ангела. Может быть, и он «отсеянный»? Таким, должно быть, и юный Дамиан был. Есть такие, особенные, родятся как-то, чуждые «сему миру».
Идем к озеркам. Соединяет их деревянный мостик, над проточком. Берега заросли осокой.
– Говорят, много у вас рыбы?
– Уха живая. Ловим только на монастырь, а здесь рыбку не позволяется и в великие праздники вкушать. Ручная у нас рыба, черпать корзиной можно. Сейчас хмуро, а солнышко когда, так спинки и синеют, перышками играют. У нас в обители там рыбу из икры
Мальчик удивил меня разумной речью.
– Вы где учились?
– Городское окончил, а потом меня папаша к себе в экспедицию устроил, краски мешать-тереть. Я там рисовать стал… У нас там граверы тонкие, первые граверы во всем свете.
– А жалованье вам платили?
– Конечно. Я получал 24 рубля на месяц, подростковое, как ученик. У нас там особое жалованье, там люди отборные берутся, верные, отца к сыну, даже дедушки служили. Ведь там и деньги заготовляют, и надо держать секреты, там все крепкие люди, верные.
И он – ушел! Значит, тоже крепкий, «отсеянный». Юный совсем – и такое жалованье, театры, всякие соблазны, лакомства в магазинах, семья, очевидно, зажиточная… – и ушел в глушь сюда, в скит, в пустыньку, лучок режет, гремит в таких сапогах – ноги небось натерло… – «понравилось, святые отцы жили»!
– Вы читаете здесь какие-нибудь книги?
– А как же, отцов Церкви… Исаака Сириянина, Макария Египетского… что «старец» укажет, о. Сысой. Он тоже знает Писание. Простой он с виду и очень смиренный духом, а твердый в искусе. Он руководит хорошо, толкует мне. Только он, конечно, меня жалеет, добрый очень… Строже бы надо, а он что же… за искушение сто поклончиков, а больше и не возвестит.
К нам подходит схимонах Сысой.
– А вот здесь, – показывает он на камень у воды, – птицы-гагары гнездо вьют и птенцов выводят… и нас не боятся. Гагара – птица нелюдимая, самая строгая, любит самую даль-крепь… глухие, значит, места. А вот, еще при о. Дамаскине, когда молодой он был, больше полсотни годов все ведутся гагарки-то. И каждый год только одна пара прилетает.
– И сегодня прилетали?
– Нет, ноньче что-то не воротились, первый год так. Малоптенцовые они, больше парочки не выводят. И вот первый год не прилетели, а то всегда. Это их в миру злой человек, может, напугал… пострелил, может.
– Вы давно здесь в скиту?
– Два годика. А то все дозорщиком был в Никольском скиту, на островке. До схимы о. Стефаном звали.
– А это что такое – «дозорщик»?., на Никольском островке служили?
– Монастырь берег, от приходящих. Зимой по льду к нам бредут… ну и стерег, обыскивал. Дело Божье, нельзя пропускать… искушение несут нам, есть такие озорники. Грех протащить хотят, запретное. Слабые есть из братии. Ну, я табачок в озеро, и еще чего, похуже… об камушек. И огорчения бывали… били меня лихие люди. Потрудился я, а вот теперь на отдыхе – грядки копаю, лучок сажаю. Молиться-то?! И молюсь по малости… Господи помилуй. Ну, дай вам Бог получить, за чем приехали. Проводи их, сынок, покажь келейку батюшки Дамаскина… – сказал о. Сысой послушнику. – А я уж пойду, лучок режем. Ну, спаси вас Бог, Царица