Том 3. Очерки и рассказы 1888-1895
Шрифт:
— Кто говорит-худо?
— Мышки задушили, — бросил кто-то предположение.
— Мышки, не иначе, — согласился дядя Василий, — есть этакие люди, что шило знают, где ткнуть, как они схватят: тут вот где-то… Проходит.
— Ооой!
Мимо шел старик Асимов, остановился, тряхнул головой и проговорил, идя дальше:
— Слезами горю не поможешь.
— И то, — согласилась Драчена, — идем, милая, — потянула она Акулину, — идем в избу, что при народе плакать?
Успокоили бабу. Сидит Акулина
— Ты что — патентованная? — как-то в начале лета, захватив ее одну в поле, спросил толстый, вздутый, охотник до баб, управитель, слезая с бегунков и подходя к ней.
— Чего? — угрюмо собралась Акулина.
Управитель уже был около нее и жестами перевел смысл своего вопроса. Против жестов Акулина ничего особенного не имела, но против дальнейших попыток так энергично восстала, что, как ни бился управитель, так и убрался ни с чем.
— Напрасно, — говорил он, садясь на бегунки, — может, и пригодился бы когда.
Акулина, конечно, соглашалась, что пригодился бы, а не будь этого, так разве не сумела бы она ему закатить такую плюху, что он и не устоял бы, пожалуй.
— Напрасно, — подбирал вожжи управитель.
«Напрасно-то, напрасно, — думала Акулина, — ну да все-таки поезжай с богом: не из-за чего греха-то на душу принимать с тобой».
Так и уехал управитель ни с чем.
С тех пор и был сердит на Акулину. Едет и не смотрит. Красные, толстые губы сожмет пузырем и надуется: вот я какой! Акулина только усмехается, бывало, ему вслед.
Побилась без лошади Акулина и видит, что все дело повалится у нее, если не добьется коня: и озимь не посеет, и снопов не свезет, и яровую не вспашет, — прямо хоть бросай все дело. Надеялась на урожай, и урожай незавидный вышел. Надвигался страшный призрак нужды: она да Бурко тащили еще как-нибудь на своих плечах восьмерых, а она одна — хоть лопни, а не справится. И решила Акулина во что бы то ни стало, а добиться лошади.
Однажды когда управительша уехала к вечерне, а Иван куда-то запропал, Акулина, наскоро омывши лицо и надев новый платок, пошла на барский двор прямо к управителю.
— Иван Михайлович, я к тебе, — смущенно проговорила Акулина, остановившись у дверей его кабинета.
Она стояла красная, боря смущенье, стараясь улыбнуться, и смотрела исподлобья на Ивана Михайловича.
Иван Михайлович, — услышав чужой голос, прежде всего испугался. Он боялся всего: боялся, как огня, своей жены, боялся ночи, боялся караульщиков, крестьян, поджогов. Но зато, когда страх его оказывался напрасным, у него являлась потребность убедить и себя и других в том, что он не трус и, напротив, сам может на всякого нагнать страх. Иван Михайлович в таких случаях кряхтел, краснел, надувался и, по обыкновению плохо ворочая языком, точно рот у него был набит едой, начинал:
— Ты, пожалуйста… э… не думай… э… что я тебя испугался… э… Видишь?
Он показывал револьвер.
— Вот… одна минута… э… я человек горячий… я ничего не помню, когда рассержусь.
Только перед женой не проделывались все эти комедии, потому что, почти вдвое старше мужа, Марья Ивановна, за которой потянулся супруг из-за денег, видела своего мужа насквозь и презирала его. Нередко даже, в порыве ее благородного негодования, маленькие комнаты оглашались звонкой пощечиной: это жена била своего мужа.
Муж давал ей время скрыться и тогда, отпуская на волю свой гнев, бросался к дверям за ней и кричал:
— Убью!..
— Тебе что? — вскочил было быстро перед Акулиной Иван Михайлович с невольной тревогой в голосе.
Но когда тревогу сменило сознание, что перед ним Акулина, Иван Михайлович принял какой только мог важный вид и сурово спросил:
— Чего?
Акулина смутилась и робким, упавшим голосом начала:
— Ты будешь, что ль, сдавать срубы на весну?
Иван Михайлович иногда за экономический счет заготовлял зимой несколько срубов.
Акулина говорила, а Иван Михайлович все смотрел в ее загоравшиеся под его упорным взглядом глаза.
— Гм… — тяжело промычал красный Иван Михайлович, когда Акулина кончила.
И вдруг, сбросив сразу всю важность, сдерживая волнение, распустив свои толстые губы в лукавую улыбку, он произнес:
— А помнишь…
Акулина потупилась и замолчала.
— Пойдешь в ту комнату…
Иван Михайлович из своего известкой побеленного кабинета показал на дверь маленькой темной комнаты.
Акулина растерянно метнула на него глаза, ступила было ногой и не знала, шутит он или нет?
— Ну?
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Иван Михайлович сдал Ивану срубы и выдал тридцать рублей в задаток.
На деревне бабы покачивали головой и подозрительно сообщали друг другу:
— Сдал…
— Сдал.
— Акулина ходила…
— Акулина.
Только бабушка Драчена горой стояла за Акулину.
— Эх, бабы, — говорила она, — так ей-то чего делать? Два увальня на шее, пять своих мал мала меньше… Самой, что ль, в соху запрягаться. Да и то сказать, кто видел? Сказать не долго, а грех? Тоже ведь и ей-то никто не поможет.
— Кто поможет!
И когда потихоньку Драчена усмирила ропот, общий голос был: умная баба, с умом, а Драчена прибавляла:
— Так, матушка моя, ей-то еще без ума жить, так как же тут жить с этакой семейкой?