Том 3. Рассказы и очерки
Шрифт:
Трогаемся опять…
Солнце садится, река начинает темнеть, и «кривули» плавно, одна за другой, убегают назад. На нижней палубе спят, где кто сумел устроиться; у нас во втором классе — невыносимая жара, так как к нам идет весь жар от машины.
Женщин у нас нет, и потому лесные торговцы, тяжело дыша, с раскрытыми ртами, спят почти без одежды.
Я выхожу на верхнюю палубу.
Тихий вечер бежит над Ветлугой. Приятно обдает прохлада. Звезды мерцают в легком тумане, луна чуть-чуть вырезывается тоненьким серпом над тучей, которая тяжело подымается из-за лесов. Каждый день где-нибудь служат молебны над иссыхающими от жары полями, и каждый вечер встает на безлунном небе такая
На передней мачте нашего парохода меланхолически вздрагивает на ходу фонарик. С берегов, сквозь пыхтение машины, доносятся временами то шелест леса под внезапными порывами ветра, то плеск осыпающегося яра, то ночные голоса птиц.
В передней части под фонарем не спит артель бурлаков. По временам вспыхивают «цыгарки», слышится какой-то ровный голос, прерываемый замечаниями и смехом. Я подхожу туда.
— Можно к вам присесть?
— Садись, твое степенство, садись с бурлаками. Ничего. Не спится тебе?
— И вам вот тоже не спится.
— Наше дело такое. До Юркина нам спать нельзя. Нанимать хочет капитан — дровишки погрузить. Вот мы тут и балакаем покамест…
— Сказки у нас тут один сказывает… Ну, и мастер!..
— Начинай новую, Ефрем. Да, вишь, купец послухат… Ты уж того… получше какую… Не смеховую…
Ефрем, немолодой мужик с верховьев Ветлуги, с выдавшимися скулами, вздёрнутым носом и смешно торчащей бородкой, задумывается и начинает:
— Не в которым царстве, не в которым государстве, а именно в том, в котором мы живем… Ох-хо-о… И ложились, грешные, до того, что нет у нас ничего…
Раскат здорового смеха выносится на реку и отдается от дремлющей стены берегового леса… Среди этого хора особенно выдается здоровенный бас какого-то оборванного человека, в старом городском картузе и, полосатых, слишком узких брюках. На обоих коленках от бесчисленного множества заплат, пришивавшихся неумелыми, заскорузлыми руками, образовалось как будто по букету, и они странно выступают в полутьме. Голос у него, сиплый, но необыкновенно гулкий. Даже бурлаки выражают удивление.
— Ну, и рявкнул, — говорит один из них, — даже по лесу пошло.
— Волк и есть, — говорит другой.
Я с любопытством взглядываю на обладателя затейных брюк и необыкновенного органа. Я слышал, что нижегородские статистики, работая в Семеновском уезде, где население преимущественно кормится лесными промыслами, открыли особый род занятий, называемый «волчьим». «Волк» — это человек, не имеющий ни хозяйства, ни постоянного ремесла… Зимой он перебивается в городе по-ночлежным домам… С весной, когда вскроются реки, солнце отогреет землю и леса оденутся листвой, — волка потянет за Волгу, в леса. Здесь ему не с чем взяться за настоящую самостоятельную работу, а из чужих рук мешает и гордость, и привычка к дикой независимости. И вот он путается по родным лесам, охотится или ловит рыбу, или просто хищничает по мелочи, где может.
— Какой я вам волк, — обижается субъект с букетами на коленках. И, обратясь ко мне доверчивым тоном городского жителя к сотоварищу, он пояснил:
— Я, господин, — временно… Собственно для заработку… В артель вкупиться…
— В «золотую-те роту»… — насмешливо вставил один из бурлаков. — Ну, Ефрем, сказывай, а ты… Нечего тут.
— …Значит… не в которым царстве, — подхватил опять сказочник, — жил был старик со старухой… Да и то же
— Верно и это…
— Ну, хорошо… Говорит старику старуха. «Возьми, бат, ружьишко, — не устрелишь ли чего. Хлеба ни крохи, так хошь дичинкой полакомитьця…» Взял старик ружьишко, пошел с ружьишком в лес… Долго ли, коротко ли шел, — глядь потка (птица) порхает по кусту. Так потка небольшенькая, а пером необычная. Прицелился старичок, а она ему и говорит голосом: «Не убей ты меня, старичок, а лучше, говорит, возьми живую…» Послушался он. Ружьишко поставил к стволу, — к ней… А она от него… Он опять за ней, она от него… Ну, все-таки — поймал… Принес старухе… Потка принесла им яичко…
С появлением на свет этого яичка — сказка теряет всякую связь с действительностью. Ефрем оживляется… Он сидит на какой-то снасти, над лежащими кругом слушателями, и как-то странно разводит руками, точно делает заклинания. Лицо его разглядеть трудно — его закрывает тень от шляпенки… Но голос у него глубокий, грудной и гибкий… Речь льется плавно, готовыми складными оборотами… Он всецело владеет вниманием слушателей и развертывает перед ними ряд сказочно-утешительных событий. Пароход идет мимо спящих лесов, и кажется, что это оттуда, от шепчущей темнозеленой стены, кто-то подсказывает Ефрему его фантазии. Разумеется, старик уже превратился в такого молодца, что ни в сказке сказать, ни пером описать… Чудная птица наделила его ценным свойством: «плюнет — серебро, харкнет — золото…» Баба как-то незаметно, за очевидной ненадобностью, — выпадает из рассказа… Вахлак женится на царской дочери, но и с ней тоже не очень церемонится. Собирается он навестить в деревне своего брата… Царь-тестюшка приказывает запречь золотую карету. — «Не надо, — говорит, — пешком пойду! Жена, проводи меня за околицу!» Царевна не смеет ослушаться и покорно следует за мужем. Вышли за околицу… Вахлак хлопнул ее по бедру, сказал слово… И стала из царевны… кобыла.
Радостный смех опять отдается от берега, покрывая ленивое шлепанье парохода… Ефрем очевидно импровизирует и в готовые сказочные формы вливает собственное содержание… Слушатели восхищены тем, что царская дочь везет вахлака… И может быть, один я думаю о судьбе царской дочери: бедная царевна, бедная суженая героя народной сказки… Не сладко, должно быть, утешать удачливого вахлака Иванушку…
Сказка кончена, Иванушки падают опять на землю. Опять болят намозоленные руки, опять ноют намученные спины… А пароход все пыхтит, изворачиваясь на «кривулях» и будя странные отголоски… Лес подымается все выше, темнее, таинственнее… Артель смолкает, лица бурлаков задумчиво поворачиваются к берегам; темная струя, разбегаясь, уносит на своем гребне отблески фонаря, привешенного над самой водой…
Вдруг по лесу, заглушая шум пароходных колес, разносится громкий плеск и отдается в далеких изгибах. В нем замирает какой-то стон, от которого невольно сжимается сердце. Звук повторяется еще где-то вдоль темных берегов с неясными чащами…
— Что это? — спрашиваю я с невольной тревогой.
— Обвалье [4] с яру свалилось, — говорит Ефрем.
— А что стонет?..
— Нет… Какой стон?.. Чай, никого не было.
— Нет, верно, — подхватывают другие. — Вскричал кто-то.
4
Обвалье — деревья на берегу, с подмытыми водой корнями.