Том 3. Рассказы. Воспоминания
Шрифт:
В мое время в очень маленькой квартирке на четвертом этаже, под самой крышей, проживало семейство Лебедевых — две тетушки, бабушка и милая девушка Таня, очень (даже необыкновенно) талантливая. В девятнадцать лет она с блеском кончала РЛУ (Рабочий литературный университет), но не кончила, не успела — ее исключили. Оказалось, что покойный Танин дедушка был священником.
В первую блокадную зиму умерли одна за другой Танина бабушка и обе тетки. Таня перебралась к Нине Борисовне… До последнего часа она писала автобиографическую повесть. Закоптелая тетрадь эта долго хранилась у меня, минувшей осенью
Запишу, как это случилось.
После демобилизации ЦК ВЛКСМ направил меня на работу в издательство «Молодая гвардия». Т. П. Карасева, узнав, что я ленинградец, спрашивает:
— Вы случайно не знали там Лебедевых?
— Каких Лебедевых? Ленинград — большой город. Художника Лебедева? Владимира Васильевича?
— Нет, не художника. Это семья моей подруги. Они жили в районе 31-го почтового отделения.
Меня осенило.
— На канале Грибоедова?
— Да, на канале Грибоедова.
— Таня?
— Да, Таня.
В подобных случаях говорят — тесен мир.
Между прочим, Наташа (к этому времени уже овдовевшая солдатка) только от меня узнала о гибели сестры и других своих близких.
Таню я видел за день, за два до ее смерти. Укрывшись двумя одеялами, она лежала в углу на сундуке, голова у нее была ясная, она все понимала и лучше всего, к сожалению, понимала, что умирает. Мать Нины Борисовны что-то жарила на буржуйке, что-то из дуранды или из подошвенной кожи. Крохотную порцию этого блюда предложили и Тане. Она отказалась. Мне навсегда запомнился ее слабый, но чистый, отчетливый голос:
— Пусть это съест Алексей Иванович. Мне не надо. Я все равно умру.
Нет, не буду врать, будто кусок встал у меня поперек горла. Таню уговаривали, она сердилась, мотала головой. Слегка поколебавшись, я съел этот лишний кусочек жареной кожи. Вспоминать об этом мне не стыдно. Мне просто жалко, очень жалко всех — и себя тоже.
Нина Борисовна и мать ее, как и многие ленинградцы, в том числе и храбрая наша мамочка, дали зарок — стоять до конца, Ленинград не покидать ни при каких обстоятельствах. Летом 1942 года я послал маме из Москвы телеграмму: «ЦК ВЛКСМ и министерство просвещения предлагают тебе и Ляле вызов, сообщи согласие».
Ответ был короток: «Никуда не поедем».
У Нины Борисовны и у Софьи Михайловны стойкости хватило до середины лета. Пугал их не голод — пугали артиллерийские обстрелы. Дом их стоит на одном из самых обстреливаемых участков, на той прямой, которая соединяет Балтийский вокзал с мостом Лейтенанта Шмидта. На этой же линии расположена и больница имени 25-го Октября, куда еще в сорок первом году поступила работать Нина Борисовна. Она говорит, что с ужасом, какого никогда раньше не испытывала, переходила два раза в сутки трамвайный мостик через Фонтанку. Но бог миловал, все было благополучно. В конце июня, кажется, они с матерью решили эвакуироваться. Н. Б. ушла с работы, стала хлопотать о вызове. Все уже было на мази, вещи сложены, зашиты в мешки, посадочные талоны лежали в сумочке. Накануне или в день отъезда выяснилось, что нужна какая-то справка с места работы. Нина Борисовна побежала (не побежала, конечно, а поковыляла) в больницу. И тут, на Подъяческой, у въезда на трамвайный мост, ее настиг бризантный
Двадцать восемь осколочных ранений.
Девять месяцев в той же Александровской больнице.
Ленинград они так и не покинули. И теперь уже не хотят покидать. С июля прошлого года Нина Борисовна работает в школе рабочей молодежи, преподает историю. А госэкзамены в университете она сдавала в самое черное время — в те страшные дни, когда Таню Лебедеву зарыли в ленинградскую землю.
…В ленинградской же земле покоится и Рая Белых. Но — где, на каком кладбище, в какой братской могиле?
Впрочем, я ведь не знаю, где, на каком кладбище, в какой яме лежит и сам Гриша.
Заходил в Дом веселых нищих, видел людей, повинных в Гришиной гибели.
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Был в той квартире, где в 1926 году мы писали с Гришей «Республику Шкид». Квартира заселена, обитаема, но ни одного знакомого лица я там не встретил. Попросив разрешения, заглянул в «свою» комнату, постоял и в той комнате, где, затворившись от «мира», запасшись махоркой и хлебом, несколько месяцев строчили мы нашу лихую мальчишескую повесть. В этой комнате в позапрошлом году умерла от голода Рая.
Дочка Белых Таня эвакуирована на Большую землю с детским садом. Повторяет судьбу отца. Не дай ей бог повторить все, что выпало на его долю!
Позже
…Хожу по городу, разношу письма и посылки, узнаю судьбы погибших и пропавших и — с гордостью и с умилением сызнова знакомлюсь с милыми земляками своими, ленинградцами.
Думалось, что это преувеличение, что это в Москве и на фронте, «с горки» так виделось и вспоминалось — о вежливости, предупредительности, прославленной культурности ленинградцев.
Нет, в самом деле… Всякое бывает, конечно, есть и хулиганы и грубияны. А все-таки постоянно чувствуешь, что ты не где-нибудь, а в Питере.
Спросишь на улице, как пройти туда-то, где остановка трамвая или в этом роде — сразу же отзываются все, кто поблизости. Отвечают любезно. Если не знают — извиняются. В трамваях… нет, врать не буду, в трамваях ругаются, конечно, но как-то, я бы сказал, не по-настоящему, а как будто в театре, да еще на утреннем спектакле — для детей.
Обедал по талону в «Северном» ресторане, на Садовой, 12. Там, среди прочих, много пишущей братии: ветераны блокадного Ленинграда — Голичников, Добин, Флит, Людмила Попова.
В ресторане кормят не по-блокадному и даже не по-московски изысканно: к супу дают кулебяку, на сладкое — бисквит.
После блокадной дистрофии (а ею переболели, в разной, конечно, степени, все, кого я знаю) все выглядят полными, растолстевшими.
Вечером был на Каменном острове у Пластининых.
Сердце застучало, и ноги подломились, когда за Строгановским мостом вышел из третьего номера трамвая.
По этим аллейкам и дорожкам два года назад я ходил с палочкой, худой, нестриженный, бородатый. Вот тут, кажется, на этом месте какая-то девочка окликнула меня: