Том 3. Рассказы. Воспоминания
Шрифт:
С наслаждением посидел полчаса в спальне у маленьких. Не отпускали — еле вырвался.
Шел у нас разговор о литературе, вернее о писателях.
Девятилетняя девочка спрашивает:
— Это вы написали «Белочку и Тамарочку»?
— Я.
— Скажите, а Крылов жив?
— Это какой? Который «Стрекозу и Муравья»?.. Умер.
— Умер?! Ах, как жаль!
Со всех сторон посыпались вопросы:
— А Пушкин? А Лермонтов? А Некрасов?
И мне пришлось сообщать им грустные вести.
Какая-то девочка говорит:
— Ну, что такое! Если писатель, так обязательно умер!
—
Спрашивают о Маршаке, Чуковском, Гайдаре, Введенском…
Между прочим, вчера или третьего дня на Каменном Таня Пластинина пела «Ниточку» — песенку из книги Введенского «Про девочку Машу». Оказывается, это любимая песня ее двоюродного братишки Вити.
Я вспомнил Александра Ивановича и многих других погибших на войне и вдали от нее, и мне пасмурно стало, я даже глаза рукой закрыл, и Екатерина Васильевна многозначительно кашлянула и сказала — в сторону девочек:
— Ну, хватит. Спать пора.
Сегодня в городе совсем тихо. Вечером, когда я стоял на автобусной остановке у Ленфильма, московское радио сквозь визг и грохот немецких глушителей сообщило о занятии нашими войсками Пушкина и Павловска. Значит, опять будет на Руси Павловский полк?!
Утром была у меня в гостинице Ляля. По моему совету и настоянию она переменила работу и профессию. С завтрашнего дня идет работать по специальности — преподавателем немецкого языка в женской школе. И она боится, и я, по правде сказать, боюсь: ведь опыта у нее никакого. Института, по существу, не кончила, выпуск у них был скороспелый, в декабре 1941 года. И два года после этого работала на «черной работе»: колола дрова, таскала ящики, возила тележку… Да еще и школу ей, кажется, подсунули «трудную» — где-то в районе Предтеченской барахолки…
Послезавтра или в крайнем случае 27-го должен ехать. Жаль. Уезжать не хочется. Ведь только-только освободился от всяких хлопотных и утомительных дел и поручений. Как много хотелось бы повидать и сделать…
Например, очень меня почему-то заинтересовали глухонемые дети. Вот мальчик Володя, семи или восьми лет. Казалось бы, ничего не знает о том, что происходит в мире. Ничего не слышал о войне, о немцах, о Гитлере, о блокаде… А посмотрите, что он рисует!!! Танки. Самолеты. Воздушные сражения. Взрывы.
Что это? Неужели и правда микроб милитаризма сидит в крови каждого мальчика?..
Как-то в один из первых дней по приезде шел я под вечер улицей Чайковского. Где-то не очень далеко рвались снаряды.
Снежная улица. Синие лампочки у ворот. Кажется, остатки лунного диска в хмуром небе.
Идет впереди женщина с мальчиком. Мальчику лет пять-шесть. Идут, вероятно, из детского садика домой.
Мать спрашивает:
— А ты кем хочешь быть, когда вырастешь? Артистом хочешь быть?
— Артистом? Нет, не хочу.
— А кем же ты хочешь?
— Хочу — воином.
— А почему артистом не хочешь?
— Артисту говорить надо…
…Возвращаясь домой, сел по ошибке не в тот трамвай, проехал через Дворцовый мост на Васильевский
Шел обратно мимо Адмиралтейства, через Александровский сад, через площадь.
Погода нынче совершенно весенняя, апрельская, — такой в Ленинграде в конце января я не вспомню. Днем было ясно, солнечно, а на градуснике — два с половиной градуса выше нуля.
Шел мимо Летнего сада, — похоже, что там уже что-то если не зеленеет, то розовеет слегка в редкой чаще деревьев.
А к вечеру пошел дождь, подул особенный, ни с чем не сравнимый невский ветер. Идешь, подняв воротник, наклонив голову, и чувствуешь, что ты сам сейчас — фигура сугубо петербургская. Под ногами хлюпает, качается фонарь, где-то хлопает ставень или сорванный карниз.
На Неве вот-вот начнется ледоход. Вся она в черных полыньях. (Сегодня на солнце вода розовела слегка. А небо в просветах облаков было — молочно-аквамариновое, бледно-голубое, голландско-чухонское.)
Переходил Дворцовый мост, и вдруг вспомнилась почему-то июльская ночь 1942 года, когда ехали мы с К. М. Жихаревой и А. А. Фадеевым на Ржевский аэродром. Ксения Михайловна сидела в кабине с шофером, я полулежал в кузове на полу, на бортике примостился провожавший нас П. Н. Лукницкий, а Александр Александрович, широко расставив ноги, всю дорогу стоял. Лукницкий одолевал его всякими вопросами, интересовался последними новостями, расспрашивал: где тот, как этот? А.А. отвечал односложно, коротко, сосредоточенно думал о чем-то и всю дорогу насвистывал фокстрот «Сказка» (этот мотив я знаю с 35-го года, у Ляли была граммофонная пластинка). И, помню, так это было невпопад, так некстати в этот ночной час в полумертвом городе! И до чего же не соответствовало тогдашней настроенности моей души!.. Но ведь бывает — привяжется ерундовый мотивчик или глупая строчка, и не отмахнешься от нее…
Шел и вспоминал.
Из осажденного Питера на Большую землю мы летели на обшарпанном грузовом «дугласе». Кроме нас троих, пассажиров в самолете не было. Устроившись на полу, подложив под себя газету, укрывшись с головой своим коричневым кожаным регланом, Александр Александрович всю дорогу крепко проспал. Ксения Михайловна тоже дремала, прикорнув на узенькой дощатой лавочке, а я всю дорогу просидел, не смыкая глаз, и все смотрел и не мог насмотреться: озеро, леса, реки, зеленые поля и работающие в этих полях маленькие человечки, так трогательно машущие нам платками и шапками.
Где-то уже далеко за озером была у нас вынужденная посадка. Летели мы совсем низко, бреющим полетом, и все-таки немецкие истребители обнаружили наш транспорт и напали на нас. Сопровождавшие нас «яки» вступили с ними в бой и полчаса или час отбивались от воздушных разбойников. Происходило это где-то очень высоко, мы даже выстрелов не слышали.
Наш «Дуглас» сидел в это время на лесной просеке.
Помню это благодатное, чистое, прохладное утро — где-то уже на тверской, а может быть, даже и на московской земле. На всю жизнь запомнил я, как пронзил меня крик петуха, долетевший вдруг откуда-то издалека, из-за леса. Тот, кто не жил в осажденном Ленинграде, пожалуй, не поймет, каким наслаждением было услышать этот уютный, уже забытый голос.