Том 3. Растратчики. Время, вперед!
Шрифт:
А старые картинки, как назло, висели и висели, наказывая за старые грехи, и должны были еще висеть два дня.
Худой длинноносый парнишка из ханумовской смены с ненавистью смотрел на черепаху.
— При чем черепаха? Какая может быть черепаха? — говорил он, тяжело раздувая ребра. — Какая может быть черепаха?
Он уже скинул брезентовую спецовку и окатился водой, но еще не пришел в себя после работы. Он сидел, положив острый подбородок на высоко поднятые острые колени, в розовой ситцевой
— Выдумали какую-то черепаху!
Другой, из ермаковских, весельчак в лаптях и пылевых очках, задирал:
— Им неудобно, ханумовским, на черепахе сидеть. Чересчур твердо. Они, понимаешь ты, на автомобиле привыкли.
За своего вступились ханумовские:
— А вам на кляче удобно?
— Они, кроме клячи, ничего в своей жизни не видели.
— Врешь, они в прошлый раз на телеге скакали.
— Это вы две декады подряд с улитки не слазили, — резал весельчак. — А еще красное знамя всюду за собой таскаете. На черепушке его возите, красное знамя. Надо совесть иметь.
Подошли новые. Столпились. В лаптях; босиком; в спецовках; без спецовок; в башмаках; русые; вымывшиеся; грязные; в зеленоватой муке цемента, как мельники; горластые; тихие; в майках; в футболках; в рубахах; ханумовские; ермаковские; разные; но все — молодые, все — с быстрыми, блестящими глазами…
— Кроме шуток. Какая может быть черепаха, когда мы сегодня за семь часов девяносто кубов уложили?
— А мы вчера сто двадцать и позавчера девяносто шесть.
— Девяносто пять.
— А вот — девяносто шесть. У нас в конторе один куб замотали.
— Вы его расплескали по дороге. Все доски к черту заляпали. Бетон денег стоит.
— Не ты за него платишь.
— А кто платит?
— Контора платит.
— Вот это да! Слыхали? Это ловко! С такими понятиями только и остается сидеть всю жизнь на кляче задом наперед.
— Что ты нам глаза клячей колешь? Пускай ее убирают отсюда, куда хотят, эту клячу.
И вдруг:
— Пока не уберут — не станем на работу. Подумаешь — кляча! А когда мы на плотине в пятьдесят градусов мороза голыми руками….
И пошло:
— Пока не уберут — не станем!
— От людей совестно!
— Будет!
— Не станем!.
— Хоть бы их дождем, этих подлых животных, посмывало!
— …Когда здесь дождь в год два раза…
Из конторки вышел хмурый Ханумов. Действительно — в тюбетейке.
Сильно курносый и сильно рябой — будто градом побитый, — коренастый, рыжий арзамасский татарин. А глазки голубые. От русского не отличишь. Разве скулы немного косее и ноги покороче.
Он вышел из конторки в новых красных призовых штиблетах, волоча большое красное знамя.
Два месяца
И однажды в передвижной театр на «Любовь Яровую» тоже пошли под знаменем — пришлось его сдавать на хранение в буфет. Там оно стояло весь спектакль за бочкой с клюквенным квасом.
— Ну, — сказал Ханумов с еле уловимым татарским акцентом и развернул знамя.
Он косо посмотрел на черепаху и стукнул древком в черную кварцевую землю.
— Наклали два раза, а теперь восьмой день сидим на ней. И еще два просидим, курам на смех. Очень приятно.
Он сердито и трудно кинул знамя на поднятое плечо.
— Становись, смена.
Ханумовцы встали под знамя.
Бежал моторист, вытирая руки паклей. Он сдавал механизм ермаковским. Он бросил паклю, вошел в тень знамени — и тотчас его лицо стало ярко-розовым, как освещенный изнутри абажур.
— Все?
— Все.
— Пошли!
Смена пестрой толпой двинулась за Ханумовым.
— Слышь, Ханумов, а как же насчет Харькова? — спросил худой парень, вытирая лоб вывернутой рукой в широко расстегнутом розовом рукаве.
— За Харьков не беспокойся, — сказал сквозь зубы Ханумов, не оборачиваясь. — Харьков свое получит.
Тут подвозчица Луша, коротконогая, в сборчатой юбке, ударила чистым, из последних сил пронзительным, деревенским голосом:
Хаа-раа-шо-ды страдать веса-ною
Д'под зелена-да-ю сасы-ною…
И ребята подхватили, зачастив:
Тебе того не видать,
Чего я видала,
Тебе так-да не страдать-да,
Как-да я страдала…
Они с работы возвращались в барак, как с фронта в тыл. Они пропадали в хаосе черной пыли, вывороченной земли, нагроможденных материалов. Они вдруг появились во весь рост, с песней и знаменем, на свежем гребне новой насыпи.
VII
Маргулиес шел напрямик, от гостиницы к тепляку.
Он жмурился против солнца и пыли. Солнце било в стекла очков. Зеркальные зайцы летали поперек пыльного, сухого пейзажа.
С полдороги к нему пристал Вася Васильев, комсомолец ищенковской смены, по прозвищу «Сметана». И точно, — круглый, добрый, белый, — он как нельзя больше напоминал сметану.
Тонкая улыбочка тронула черные шепелявые губы Маргулиеса. Он еще пуще сощурился и пытливо взглянул на Сметану. Под оптическими стеклами очков близорукие глаза Маргулиеса блестели и шевелились, как две длинные мохнатые гусеницы.