Том 3. Растратчики. Время, вперед!
Шрифт:
— Ну, что же думаешь?
— Насчет чего? — рассеянно сказал Маргулиес.
— Насчет Харькова.
Не поднимая густых бровей от бумажек, Маргулиес озабоченно похлопал себя по бедрам. Он вытащил из пиджака бумажный кулечек. Подкладка кармана вывернулась ситцевым ухом. Просыпалась земля, камешки. Маргулиес, не глядя, протянул кулек Корнееву.
— На, попробуй. Какие-то засахаренные штучки. Вчера в буфете. Очень вкусно. Кажется, дыня.
Корнеев попробовал и похвалил.
Маргулиес положил в рот подряд пять обсахаренных
Мося терся у двери. С нетерпением, доходящим до ненависти, он смотрел на длинные пальцы Маргулиеса, неторопливо, как щипцы, достающие из кулечка лакомство. Маргулиес тщательно обсосал кончики пальцев.
— Я еще сегодня ничего не ел, — застенчиво сказал он. — Попробуйте, Мося. Четыреста граммов три рубля. Ничего себе.
Мося вежливо подошел и заглянул в кулек одним глазом, как птица.
— Берите, берите.
«Рот затыкает конфетами…» — злобно подумал Мося. Но сдержался. Он устроил на своем широкоскулом глиняном лице улыбку, такую же сладкую и сверкающую, как вынутый цукат.
— Товарищ Маргулиес… Даю честное благородное слово… Пусть мне никогда не видеть родную мать. Пусть мне не видеть своих сестричек и братиков. Дайте распоряжение второй смене.
Он с мольбой посмотрел на Корнеева.
— Товарищ прораб, поддержите.
Корнеев быстро сделал два круга по комнате. Комната была так мала, что эти два круга имели вид двух поворотов ключа.
— В самом деле, Давид. Надо решать. Ты ж видишь — ребята с ума сходят.
— Определенно, — поддержал Мося. — Ребята с ума сходят, вы же видите, товарищ Маргулиес. Дайте распоряжение Ермакову.
Корнеев круто подвернул под себя табуретку и сел рядом с Маргулиесом.
— Ну? Так как же ты думаешь, Давид?
— Это насчет чего?
Корнеев вытер ладонью лоб.
Рука Маргулиеса оставалась на весу. Он забыл ее опустить. Его занимали исключительно счета. Его отвлекали лишними вопросами. В руке качался кулек.
Мося выскочил из конторки. К чертовой матери! Довольно! Надо крыть на свой риск и страх, и никаких Маргулиесов. Дело идет о чести, о славе, о доблести, а он — сунул брови в паршивые, тысячу раз проверенные счета и сидит как бревно. Нет! Надо прямо к ребятам, прямо — к Ермакову. А с такими, как Маргулиес, дела не сделаешь.
Мося кипел и не мог взять себя в руки. Он готов был кусаться.
Мося родился в Батуме, в романтическом городе, полном головокружительных колониальных запахов, в городе пальм, фесок, бамбуковых стульев, иностранных матросов, контрабандистов, нефти, малиновых башмаков, малярии; в русских субтропиках, где буйволы сидят по горло в горячем болоте, выставив бородатые лица с дремучими свитками рогов, закинутых на спину; где лаковые турецкие горы выложены потертыми до основы ковриками чайных плантаций; где ночью в окрестностях кричат шакалы; где в самшитовых рощах гремит выстрел пограничника; где дачная железнодорожная ветка, растущая вдоль моря, вдруг превращается
У Моси был неистовый темперамент южанина и не вполне безукоризненная биография мальчишки, видавшего за свои двадцать три года всякие виды.
Три месяца тому назад он приехал на строительство, объявив, что у него в дороге пропали документы. В конторе постройкома по этому поводу не выразили никакого удивления.
Его послали на участок.
Первую ночь он провел в палатке на горе. Он смотрел с горы на шестьдесят пять квадратных километров земли, сплошь покрытой огнями. Он стал их считать, насчитал пятьсот сорок шесть и бросил.
Он стоял, очарованный, как бродяга перед витриной ювелирного магазина в незнакомом городе, ночью.
Огни дышали, испарялись, сверкали и текли, как слава. Слава лежала на земле. Нужно было только протянуть руку.
Мося протянул руку.
Две недели он катал стерлинг. Две — стоял мотористом у бетономешалки. Он проявил необычайные способности. Через месяц его сделали десятником. Он отказался от выходных дней.
Его имя не сходило с красной доски участка. Красная доска стала его славой.
Но этого было слишком мало.
Неистовый темперамент не мог удовольствоваться такой скромной славой. Мося спал и видел во сне свое имя напечатанным в «Известиях». Он видел на своей груди орден Трудового Знамени. Со страстной настойчивостью он мечтал о необычайном поступке, о громком событии, об исключительном случае.
Теперь представлялся этот исключительный случай. Мировой рекорд по кладке бетона. И он, этот мировой рекорд, может быть поставлен на дежурстве другого десятника.
Эта мысль приводила в отчаяние и бешенство.
Мосе казалось, что время несется, перегоняя самое себя. Время делало час в минуту. Каждая минута грозила потерей случая и славы.
Вчера ночью Ермаков напоролся щекой на арматурный прут. Железо было ржаво. Рана гноилась. Повысилась температура. Щека раздулась.
Ермаков вышел на смену с забинтованной головой.
Он был очень высок: белая бульба забинтованной головы виднелась на помосте. Ермаков проверял барабан бетономешалки. Помост окружала смена, готовая к работе.
Было восемь часов.
Опалубщики вгоняли последние гвозди. Арматурщики убирали проволоку.
Мосино лицо блестело, как каштан.
— Ну, как дело? — неразборчиво сказал Ермаков сквозь бинт, закрывающий губы. Он с трудом повернул жарко забинтованную голову, неповоротливую, как водолазный шлем.
Бинт лежал на глазах. Сквозь редкую основу марли Ермаков видел душный, волокнистый мир коптящего солнца и хлопчатых туч.
— Значит, такое дело, ребята…
Мося перевел дух.