Том 4. Джек
Шрифт:
— Давно он умер?
— Давным-давно!.. — ответила Шарлотта и сделала рукой выразительный жест, словно отбрасывая в далекое прошлое человека, самое существование которого было весьма проблематическим.
Итак, отец его умер. Пожалуй, только этому и можно было верить. Но как же все-таки его звали: де Бюлак или де л'Эпан? Когда она сказала неправду: сейчас или тогда? А может быть, она и не лгала, может, она сама толком не знает?
Какой позор!
— Как ты плохо выглядишь, Джек! — вдруг спохватилась Шарлотта, прервав бесконечную романтическую историю, куда она устремилась очертя голову вслед за лейтенантом флота. — Руки у тебя как лед. Зря я повела тебя на балкон.
— Ничего, — с усилием произнес Джек, — согреюсь в дороге.
— Как? Ты уже уходишь? Впрочем, ты прав, тебе лучше засветло вернуться…
Она нежно поцеловала Джека, подняла воротник его куртки, набросила на него свой шотландский плед, чтобы он не замерз, сунула немного денег в карман. Она воображала, будто облако грусти, набежавшее на его лицо, было вызвано приготовлениями к званому вечеру, на котором он не будет присутствовать, поэтому ей хотелось скорее выпроводить его. Когда горничная позвала ее: «Сударыня, парикмахер!..» — Шарлотта воспользовалась этим и начала торопливо прощаться:
— Видишь, мне пора… Береги себя!.. Пиши почаще!
Он медленно спускался по лестнице, крепко держась за перила. У него кружилась голова.
О нет, сердце у него сжималось так горестно вовсе не потому, что он не мог присутствовать на их сегодняшнем празднике! Он горевал о том, что в его жизни вообще не было праздников: в отличие от других детей у него не было отца и матери, которых он мог бы любить и уважать, у него не было имени, не было своего очага, семьи! И теперь он уже знал, что безжалостная судьба не допустит его на праздник счастливой любви, которая навсегда соединяет вас с самым чудесным, самым благородным и самым преданным существом на свете. Да, и этого праздника у него не будет. Бедный Джек горевал, не понимая, что, скорбя обо всех этих недоступных ему радостях, он тем самым становится достойным их. Как далеко было от его недавнего оцепенения до этого ясного понимания своего печального жребия, а ведь только такое понимание могло дать ему силы для борьбы со злым роком!.
С этими мрачными мыслями он подходил к Лионскому вокзалу, к тем убогим кварталам, где грязь кажется еще гуще, а туман еще беспросветнее, потому что дома тут потемнели от дыма, сточные канавы полны нечистот, а людские невзгоды как бы откладывают скорбный отпечаток на и без того унылую природу. В этот час рабочие возвращались с фабрик и заводов. Измученные, усталые люди, хмурый человеческий поток, заключавший в себе так много нужды и горя, растекался по тротуарам и мостовой, направляясь к винным погребкам и к пригородным трактирам. Над некоторыми из них висели вывески: «ДЛЯ УТЕХИ», как будто пьянство и забвение — единственная утеха обездоленных! И разбитому усталостью, закоченевшему Джеку вдруг показалось, что все пути для него закрыты и что вся жизнь его будет такой же безотрадной и мрачной, как этот дождливый и холодный осенний вечер. В отчаянии он махнул рукой и крикнул:
— Они правы, черт побери!.. Только одно нам и остается… Пить!
Перешагнув порог одного из тех гнусных кабачков, где храпят забулдыги, где захмелевшие люди чуть что хватаются за ножи, бывший кочегар заказал себе двойную порцию «купороса». [35] Но в ту самую минуту, когда он уже взял стакан, ему вдруг почудилось, будто все, что его окружало, — безобразно галдевшие люди, клубы табачного дыма, тяжелый винный дух, пар, поднимавшийся от мокрой одежды, — куда-то исчезло, и перед его глазами расцвела дивная улыбка, а мягкий, глубокий голос произнес над его ухом:
35
в Париже народ называет водку. Вино именуется «винцом». (Прим. автора.)
— Вы пьете водку, господин Джек?
Нет, он больше не пьет и никогда больше не будет пить! Джек выскочил из кабака, бросив на стойку монету и, ко всеобщему удивлению, оставив нетронутым свой стакан.
II
ВЫЗДОРОВЛЕНИЕ
Было бы, пожалуй, долго рассказывать о том, как Джек после своего печального путешествия в Париж захворал, как на протяжении двух недель он был, точно узник, заточен в Ольшанике и находился во власти доктора Гирша, который испытывал на этом новом Маду свою методу лечения ароматическими средствами, как доктор Риваль вызволил юношу и силой перевез в
Джек так счастлив, что ему даже говорить не хочется. Сквозь опущенные ресницы он следит, как снует игла в пальцах Сесиль, прислушивается к скрипу ее пера по разлинованной бумаге бухгалтерских книг, радуется присутствию этой дорогой ему девушки.
— Ох уж этот дед!.. Не сомневаюсь, что он утаивает от меня добрую половину своих визитов… Вчера он дважды проговорился… сперва сказал, что не заходил к Гудлу, а потом, немного погодя, сам же сообщил, что жена Гудлу чувствует себя лучше. Вы заметили, Джек?
— Вы что-то спросили?.. — встрепенулся юноша.
Он ничего не слышал, он только любовался ею. Всегда простая, ровная, грациозная, Сесиль никогда не ребячилась, не резвилась в отличие от девиц, которые убеждены, что непосредственность их украшает, но, не зная меры, все этим портят. В ней все серьезно, глубоко. Даже в голосе ее звучит раздумье, взгляд ее вбирает и хранит только свет. Чувствуется, что душа ее доступна лишь высокому и способна лишь на высокие порывы. Так оно и есть, ибо слова — эта ходячая, истертая, потускневшая монета — в ее устах внезапно приобретают необычайную свежесть, как это бывает порою, когда слова кладут на музыку и их обволакивает волшебная мелодия Генделя [36] или Палестрины. Когда Сесиль произносила: «Джек, друг мой», ему казалось, что никто прежде так не обращался к нему, а когда она произносила: «Прощайте», сердце его сжимала такая тоска, словно он прощался с ней навсегда; все, что говорила эта задумчивая и открытая девушка, приобретало особый смысл. Всякий выздоравливающий слаб и чувствителен, легко поддается физическому и нравственному воздействию, вздрагивает от едва заметного дуновения и ощущает тепло самого робкого солнечного луча — вот почему Джек так остро воспринимал очарование девушки.
36
Гендель, Георг Фридрих (1685–1759) — великий немецкий композитор, автор опер, ораторий, инструментальных сочинений. Палестрина, Джованни Пьерлуиджи (1525–1594) — величайший композитор итальянского Возрождения, прославившийся своей церковной музыкой.
Сколько славных, чудесных дней провел он в этом воистину благословенном доме! Казалось, здесь все помогало ему быстрее встать на ноги. «Аптека», просторная комната, в которой были только высокие стенные шкафы из неструганого дерева, выходила окнами на юг. Сквозь кисейные занавески была видна деревенская улица, а дальше, до самого горизонта, тянулись сжатые поля. В комнате было покойно, приятно пахло сушеными травами и цветами, собранными в самый разгар цветения, и этот аромат укреплял силы больного. Природа как будто сама пришла к нему сюда, но несколько приглушенная, смягченная и потому особенно благотворная: он вдыхал все эти ароматы, и они опьяняли его. Благоухающие бальзамы воскрешали в его памяти журчанье ручьев, а вместе с запахом золототысячников, сорванных у подножья могучих дубов, к Джеку приходил сюда лес и раскидывал над ним свои зеленые своды.
Силы понемногу возращались к больному, и он пытался читать. Он перелистывал старые томики из библиотеки доктора, а когда ему попадались книжки, по которым он в детстве учился, он откладывал их и перечитывал, убеждаясь, что теперь они гораздо понятнее. Сесиль занималась своими обычными делами, доктор почти весь день отсутствовал, и молодые люди оставались вдвоем под присмотром молоденькой служанки. Это давало повод для пересудов, и деревенские кумушки, как и подобает ханжам, негодовали, что такой великовозрастный малый постоянно остается наедине с красивой молодой девушкой. Разумеется, если бы г-жа Риваль была жива, она бы этого не допустила, ну, а доктор — он ведь хуже малого ребенка, ему ли наставлять молодежь! Впрочем, как знать! Может, у него что и на уме, у этого чудака!