Том 4. Фома Гордеев. Очерки, рассказы 1899-1900
Шрифт:
«Чего это он у них просит?» — думал Фома, с недоумением слушая речь Ежова. И, оглядывая лица наборщиков, он видел, что они смотрят на оратора тоже вопросительно, недоумевающе, скучно.
— Будущее — ваше, друзья мои! — говорил Ежов нетвердо Я грустно покачивал головой, точно сожалея о будущем и против своего желания уступая власть над ним этим людям. — Будущее принадлежит людям честного труда… Великая работа предстоит вам! Это вы должны создать новую культуру… Я — ваш по плоти и духу, сын солдата — предлагаю: выпьем за ваше будущее! Ур-ра-а!
Ежов,
— Теперь песню! — снова предложил толстый парень.
— Давай! — поддержали его два-три голоса. Завязался шумный спор о том, что петь. Ежов слушал шум и, повертывая головой из стороны в сторону, осматривал всех.
— Братцы! — вдруг снова крикнул он. — Ответьте мнe… ответьте парой слов на мой привет вам…
Снова — хотя и не сразу — все замолчали, глядя на него — иные с любопытством, иные скрывая усмешку, некоторые с ясно выраженным неудовольствием на лицах. А он вновь поднялся с земли я возбужденно говорил:
— Здесь двое нас… отверженных от жизни, — я и вот этот… Мы оба хотим… одного и того же… внимания к человеку… счастья чувствовать себя нужными людям… Товарищи! И этот большой и глупый человек…
— А вы, Николай Матвеич, не обижайте гостя! — раздался чей-то густой и недовольный голос.
— Да, это лишнее! — подтвердил толстый парень, пригласивший Фому к костру. — Зачем обидные слова?
Третий голос громко и отчетливо сказал:
— Мы собрались повеселиться… отдохнуть…
— Глупцы! — слабо засмеялся Ежов. — Добрые глупцы!.. Вам жалко его? Но — знаете ли вы, кто он? Это один из тех, которые сосут у вас кровь…
— Будет, Николай Матвеич! — крикнули Ежову. И все загудели, не обращая больше внимания на него. Фоме так стало жалко товарища, что он даже не обиделся на него. Он видел, что эти люди, защищавшие его от нападок Ежова, теперь нарочно не обращают внимания на фельетониста, и понимал, что, если Ежов заметит это, — больно будет ему. И, чтоб отвлечь товарища в сторону от возможной неприятности, он толкнул его в бок и сказал, добродушно усмехаясь:
— Ну, ты, ругатель, — выпьем, что ли? А то, может, домой пора?
— Домой? Где дом у человека, которому нет места среди людей? — спросил Ежов и снова закричал: — Товарищи!
Его крик утонул в общем говоре без ответа. Тогда он поник головой и сказал Фоме:
— Уйдем отсюда!..
— Ну, идем… Хотя я бы еще посидел… Любопытно… Благородно они, черти, ведут себя… ей-богу!
— Я не могу больше: мне холодно… Фома поднялся на ноги, снял картуз и, поклонившись наборщикам, громко и весело сказал:
— Спасибо, господа, за угощенье! Прощайте! Его сразу окружили, и раздались убедительные голоса:
— Подождите! Куда вы? Вот спели бы вместе, а?
— Нет, надо идти… вот и товарищу одному неловко… провожу… Весело вам пировать!
—
— Вы оставайтесь… А мы его до города проводим, там на извозчика и готово!
Фоме хотелось остаться и в то же время было боязно чего-то. А Ежов поднялся на ноги и, вцепившись в рукава его пальто, пробормотал:
— Иде-ем… чёрт с ними!
— До свидания, господа! Пойду! — сказал Фома и пошел прочь от них, сопровождаемый возгласами вежливого сожаления.
— Ха-ха-ха! — рассмеялся Ежов, отойдя от костра шагов на двадцать. Провожают с прискорбием, а сами рады, что я ушел… Я им мешал превратиться в скотов…
— Это верно, что мешал… — сказал Фома. — На что ты речи разводишь? Люди собрались повеселиться, а ты клянчишь у них… Им от этого скука…
— Молчи! Ты ничего не понимаешь! — резко крикнул Ежов. — Ты думаешь — я пьян? Это тело мое пьяно, а душа — трезва… она всегда трезва и всё чувствует… О, сколько гнусного на свете, тупого, жалкого! И люди эти, глупые, несчастные люди…
Ежов остановился и, схватившись за голову руками, постоял с минуту, пошатываясь на ногах.
— Н-да-а! — протянул Фома. — Очень они не похожи на других… Вежливы… Господа вроде… И рассуждают правильно… С понятием… А ведь просто рабочие!..
Во тьме сзади их громко запели хоровую песню. Нестройная сначала, она всё росла и вот полилась широкой, бодрой волной в ночном, свежем воздухе над пустынным полем.
— О боже мой! — вздохнув, сказал Ежов грустно и тихо. — К чему прилепиться душой? Кто утолит ее жажду дружбы, братства, любви, работы чистой и святой?..
— Эти простые люди, — медленно и задумчиво говорил Фома, не вслушиваясь в речь товарища, поглощенный своими думами, — они, ежели присмотреться к ним, ничего! Даже очень… Любопытно… Мужики-рабочие… ежели их так просто брать — всё равно как лошади… Везут себе, пыхтят…
— Всю нашу жизнь они везут на своих горбах! — с раздражением воскликнул Ежов. — Везут, как лошади… покорно, тупо… И эта их покорность — наше несчастие, наше проклятие…
Он, пошатываясь, долгое время шел молча и вдруг каким-то глухим, захлебывающимся голосом, который точно из живота у него выходил, стал читать, размахивая в воздухе рукой:
Я жизнью жестоко обманут, И столько я бед перенес…— Это, брат, мои стихи, — сказал он, остановившись и грустно покачивая головой. — Как там дальше? Забыл… Э-эх!
В груди никогда не воспрянут
Рои погребенных в ней грез…
— Брат! Ты счастливее меня, потому что — глуп…
— Не скули! — с раздражением сказал Фома. — Вот слушай, как они поют…
— Не хочу слушать чужих песен… — отрицательно качнув головой, сказал Ежов. — У меня есть своя… И он завыл диким голосом: