Том 4. Лунные муравьи
Шрифт:
– Понимаю, – кивнул дядя Федя головой, – должен выдать… Так что ж? Разве не могли бы… разве не нашлись бы такие, которые согласились бы… ну, жертвами, что ли, стать для этого?.. По условию…
– Пустяки, дядя. Не бесполезные ли жертвы? И на каких весах свесишь тут? Где они, верные весы? Верно одно: страшное это и грозное оружие для того, кто берет его в руки. А затем дальше…
– Дядя Федя, дядя Федя! Он не то, и вы не так спрашиваете! Я скажу, постойте… – взволнованно закричала Кира, подымаясь с места.
– Дай мне кончить, Лиза, – перебил ее Костя. – Мы ведь рассуждаем спокойно.
– Оплаты? Да неужели «идея», убеждения – не сильнейший двигатель? Успех, надежда на него, да ведь это первая оплата! Ты ведь не про деньги же говоришь!
– Представь, про деньги, – произнес Костя.
Молодой Павел Павлович (или брат Павла Павловича) улыбнулся дяде Феде и сказал тихо:
– Есть дела, которые могут делаться только за деньги, дядя Федя. Только за одни деньги. Значит, такими только людьми, для которых деньги – первая, главная и единственная оплата, главный двигатель, самая дорогая награда. Эти и могут быть хорошими «сотрудниками». Понимаете? Среди нас таких людей нет. А есть – так не наши, и уйдут, все равно, от нас. Откуда ж взять «наших» сотрудников?
Кира больше не могла, заговорила, волнуясь, вся красная:
– Ну вот, ну вот! За обман – только деньги можно взять, а кто деньги берет, тот разве чей-нибудь? Да и опять не про то, не это главное! Дядя Федя, как вы об этом спрашиваете! Два лагеря, война… все такое. Да просто себе нельзя, и что бы вам Костя ни говорил, у него тоже прежде всего – нельзя просто. Им, тем, по-ихнему – можно; а нам по-нашему нельзя. Вот и все. Потому что мы разные, – понимаете? У нас… мораль разная, – прибавила она, запнувшись, не найдя слова. – Ах, дядя Федя…
Старичок у камина кивал с удовольствием головой. Кашлянул, улыбнулся и проговорил незамысловато.
– А мораль разная – значит, и пути разные. Чего ж тут? Костя подхватил, смеясь:
– Ну, и бросим этот разговор. Дядю Федю хлебом не корми, только бы поболтать, доводы, выводы, объективности, посылки, предпосылки… И всегда при своем мнении остается. Давай лучше я тебе, дядя, бокал долью. Идет?
Он стоял с бутылкой, веселый, и даже глаза у него стали простые и веселые.
– Идет! Наливай! – тоже весело крикнул дядя Федя. – Всем доливай, чокнемся… Выпьем хоть… за разную мораль или лучше просто… Ведь сегодня Рождество, опять забыли? Снегу нет, а все-таки Рождество.
– Хорошо и здесь, – сказала черноволосая девушка. – Да, снег лучше, а все-таки поглядите, как хорошо.
Обернулись к длинному-длинному высокому окну. Там уже не было прежнего грубого сверканья. Солнце заходило, и воздух будто подтаял. Грустной и нежной белизной подернулись воды залива, и такое же грустное, матовое, глядело на них небо. Горы вдали, четкие и прозрачные, горели, как драгоценные каменья. Точно протянул кто-то между небом и морем хризопразовое ожерелье.
Конечно, не убедили Федора Ивановича доводы Кости, да и какой это разговор был? Обо всяком вопросе можно по-настоящему разговаривать. А они… особенно Кира и дяденька… Но, к удивлению, Федор
Вот Костя стоит с ним рядом; какое хорошее сейчас у него лицо. И Лиза, или Кира, и дяденька, со своими неумелыми словами, с розовой, под закатным светом, бородой, и таинственный Павел Павлович, – да все они сейчас такие простые, обыкновенно хорошие. Больная, бледная девушка с белокурыми косами так же держит цветы на коленях, сидит в кресле и смотрит на дядю Федю, ласково и знающе улыбаясь. Она, может быть, еще больше всех знает.
– Костя, милый, – тихо шепчет дядя Федя. – И правда, я болтун… Привяжусь к чему-нибудь, все равно – к чему, и пойду. А сам и не понимаю. Ну, как я рад. От снега уехал, да не жалею сейчас. Вон он ризы-то какие и здесь Божьи великолепные. Где снежное Рождество, а где солнечное. Люблю и солнечное.
Долго еще горел небесный костер. Потом ушло солнце. И горы погасли.
Бессловесная*
Не понимаю, как это случилось.
Да, впрочем, что же случилось? Ничего: все дело в том и есть, что ничего не случилось, а вернее, случилось – ничего.
Мы с Лидусей никогда не ссорились. Ну, конечно, бывали размолвки, она раздражалась, но по пустякам. Думал я: много значила невозможность на ней жениться. Для женщины важно, для всякой, живет ли она в гражданском браке или законном. В законном браке у нее одна психология, в свободном – другая.
Лидуся не оставила своего мужа, он сам ее бросил. Был он плохой человек, и не любила она его, кажется, никогда.
Бросил, – она обрадовалась. Зажила приятно, тихо, – отдохнула. Средства у нее свои, хорошие. Мать – богатая, важная и злая старуха. Лидуся не поселилась с ней, а взяла квартиру рядом, на той же площадке. Перевезла туда свою голубовато-зеленую мебель (подарок матери), весело устроилась на свободе.
Я познакомился с ней через ее брата, харьковского профессора, которого знал давно. Он приехал в Петербург, лекцию какую-то читал, на этой лекции я увидел Лидусю в первый раз. Она мне понравилась не сразу; красивая, но условная какая-то красота. Голубые глаза, выпуклые и, когда молчит, – похожи на стеклянные. Но вскоре я ее полюбил, и полюбил по-настоящему, навсегда, как любят: неизвестно за что, а просто.
Мне далеко за тридцать, я читаю лекции по психологии на разных курсах, живу тихо и одиноко с Наташей, моей девочкой. Я женился случайно, неудачно. Жена через год умерла, оставила мне Наташу. Когда я полюбил Лидусю – Наташе было лет пять.
Женщина любит детей всегда после мужа, после любовника, значит – всегда через него. Совсем чужих детей женщины редко любят.
Лидуся была сдержанна, я не смел сказать, что люблю, и не знал, что думать, пока не увидел, что она привязалась к моей Наташе. Девочка некрасивая, неприветливая, а Лидуся приходила ко мне для нее, искренно заботилась о ней, играла с ней, целовала.