Том 4. Лунные муравьи
Шрифт:
Может быть, долго еще продолжались бы мои колебания и недоверие к силе собственной любви, ели бы не случай, который сразу разрешил все.
Я приехал в Лужки рано, перед обедом. Растерянная горничная пробежала мимо меня и крикнула:
– У нас несчастье, барышня утонула!
– Как, утонула?
– Так, пошли купаться, а потом Машка прибежала с озера и сказала, что барышня потонули.
Я до сих пор не могу дать себе отчета в том, что я почувствовал. Но это было так сильно и так больно, что я думаю, что у меня сердце разорвалось бы, если б в ту
– Вы… живы… – мог я только проговорить.
– Да, да, это были глупости, – торопливо заговорила Варя, взволнованно улыбаясь. – Маша только всех перепугала. Мне сделалось дурно в воде, я ей закричала, чтобы она подплыла ко мне, а она, глупая, убежала. Потом я сама выбралась. И ничего не было.
Она жива, но я уже не сомневался, что люблю ее, и я жадно захотел сказать ей об этом. Странно, в эту минуту мысль о том, любит ли она меня, – не приходила мне в голову. Мне было все равно.
Я не мог терпеть дольше. Она пошла в свою комнату, я догнал ее в коридорчике, и у сундука, за дверью прямо и сказал ей, что люблю ее, и как люблю.
Только тут невольный вопрос сорвался у меня с губ:
– А вы, Варя? Любите вы меня? Можете вы любить так, как я? Настоящей любовью, страшной, бесконечной, без оглядки, без выбора, без разума? Вы знаете, что для меня только это называется любовью.
Меня поразило тогда, что она заплакала. О чем? Потом подняла на меня темные, влажные, милые глаза и сказала серьезно и просто:
– Да, люблю, всем сердцем, всей душой.
– Как я хочу? Как я люблю? Как я понимаю?
И она опять повторила твердо:
– Всем сердцем люблю вас.
Таким образом мы сделались женихом и невестой.
– Вы простудитесь, Иван Иванович, сегодня совсем осенний день, вы кашляете, пойдемте в комнаты.
– Варя, дорогая моя, бросьте это, дайте мне сказать вам, что я думал о вас сегодня утром, и как я люблю вас…
– В комнатах, в гостиной… Там топится камин.
И она увлекала меня в дом, где у камина мать вязала нескончаемые шарфы, и я, конечно, ничего не мог сказать Варе. Ее заботы о моем здоровье порядком мучили меня. Мои книги, которыми я надеялся заинтересовать ее, возбуждали в ней мысль, что я слишком много занимаюсь, что это вредно. Иногда она подходила к ним и с другой стороны.
– О, эти книги! Вы их любите больше меня. Даже когда вы со мной, вы о них думаете. Я вижу, я чувствую.
Я усмехался. Люблю больше, чем ее! Я молча целовал ее руки, и она успокаивалась.
Но я не успокаивался. Меня все чаще и чаще грызла нехорошая мысль: а если мы с Варей не понимаем друг друга? Если она совсем не такая, какой мне казалась, какою я хотел ее видеть? Если она меня любить не той любовью, какой я хочу? Значит, и я не люблю ее…
И я невольно, почти злобно, стал наблюдать, подсматривать все ее движения и слова, и мучился невообразимо, то находя ее холодной и узкой, то открывая в ней прежнюю силу души. Я не знал… и мне жилось
Мы виделись каждый день. Варя мне сказала как-то, что она умерла бы, если б мы не виделись один день. Мне это очень понравилось, потому что я сам думал так же. Однажды я был болен, не мог подняться с постели, и Варя ко мне приехала, и мы провели все-таки день вместе. Любовь не терпит никаких внешних препятствий, не терпит ни дня разлуки, она должна победить все, должна быть всегда первою, – а иначе, это не такая любовь, которой стоит дорожить. Меня испугала как-то и Вера Ивановна: полушутливо, вызывая дочь из соседней комнаты, она произнесла:
– Ну, Варя, любовь любовью, а дело делом! Иди-ка, подруби эту оборку, ты ее не кончила, а без нее дальше шить нельзя.
«Любовь любовью, а дело делом!» У меня даже сердце похолодело. Какой ужас! Любовь, заполняющая пустые промежутки между часами, делами! Мне показалось это кощунством.
«Они живут, как во сне, – думал я. – Берут то, что лежит ближе, и ничем не живут вполне, отдавая себя до капли. Неужели и Варя? Боже мой, неужели и она?»
Так шли наши отношения, через пень, через колоду, кое-как. Свадьба, впрочем была назначена в январе.
В сентябре наступила слякоть. Унылое, бело-серое небо опустилось низко. В один из таких безнадежных дней, после завтрака, когда уже лошадь была заложена, чтобы отправляться в Лужки, – старик мой подал мне письмо.
Меня извещали из Петербурга, что бывший опекун мой Валериан Константинович внезапно скончался и что найдено завещание, делающее меня его единственным наследником. Но возникли кое-какие затруднения, устранить которые может только мое личное присутствие. И адвокат звал меня в Петербург немедля, предупреждая, что в случае, если я не приеду, дела могут принять плохой оборот, и что пробыть в Петербурге мне придется, вероятно, около двух месяцев.
Я понял все очень ясно. Состояние моего опекуна не маленькое, – тысяч двести или триста. Я делался богатым человеком. Я мог исполнить свою заветную мечту – поехать путешествовать. Новая жизнь открывалась передо мной, но… для этого мне нужно было оскорбить свою любовь, ранить ее, свести на ту степень обычной любви, которой любят все простые люди… надо было разлучиться с Варей на два месяца из-за денег.
Признаюсь, у меня не было даже колебаний. Раз признав, что я люблю, оскорблять свою любовь я не мог и мысленно. Она была для меня дороже всего.
Я сунул письмо в карман и поехал в Лужки.
Дождь не шел, но тонкая изморозь туманила горизонт. Мокрые, голые ветки деревьев качались с тем мертвым постукиванием, которое всегда мне напоминает стук костей скелета. Было тоскливо, холодно и тяжко.
Я думал о письме и о Варе. И вдруг злая мысль озарила меня. Вот случай, когда я могу до дна узнать, любит ли меня Варя, понимает ли мою любовь. Если она даже не может любит меня так, но понимает меня и дорожит мною, – она удержит меня.