Том 4. Наша Маша. Из записных книжек
Шрифт:
. . . . .
Осень. Раненый мечтает о доме:
— Эх, красота сейчас! Осинки — красные, березки — желтые…
. . . . .
Госпиталь помещается в клинике Медицинского института на Пироговке. Кино и концерты — в аудитории, где на черной доске еще не стерты формулы и рецепты.
. . . . .
Палисадник у госпиталя. Раненые — в серых халатах и в самодельных киверах (треуголках), сделанных из газеты. Прогуливаются и по тротуару — у трамвайной остановки.
. . . . .
Пожилая сестра в госпитале —
— Ну что, нагулялись, гулёры?
. . . . .
Раненый:
— Я могу курить, а могу и не курить.
Стасевич:
— Значит, ты нэ курец, такой человек называется пустокурец.
. . . . .
Госпиталь. Концерт — в аудитории. Выступают солисты Большого театра. У подножия амфитеатра выстроились полукругом коляски с тяжелоранеными. От «хирургических» дурно пахнет. Заслуженный артист республики, бас, поет «Застольную песню» Бетховена. За его спиной на черной доске полустертая запись, сделанная днем, на лекции:
1. Перитонит, общий и местный (диффузный), острый и хронический, первичный и вторич-
. . . . .
Госпиталь. Палата тяжелых больных. Раз в четыре дня приезжает к ним кинопередвижка. Чтобы не утомлять раненых, показывают не больше двух-трех частей. Таким образом, две серии «Петра Первого» демонстрируются тут в течение полутора месяцев. Многие не доживают до последней части.
. . . . .
Бесконечные разговоры о втором фронте:
— Ох, высадить бы полтора миллиончика — в Бельгии или в оккупиванной Франции. Жестокое дело будет! Красивое дело!..
. . . . .
Врачи в госпитале приспосабливаются к понятиям раненых. Вместо «Стул был?» спрашивают:
— На двор ходил?
. . . . .
В госпитале. Говорят о семейной жизни, о необыкновенных случаях, когда супруги, после четырнадцати лет идиллической совместной жизни, вдруг начинали ссориться и разводились.
Белорус Стасевич:
— Есть старая присказка: если черт у хату всэлится — дед с бабой делится.
. . . . .
Раненый вернулся с комиссии.
— Ну, нянечка, до свиданьица, на днях в отпуск еду.
— Ну, путь добрый тебе. А у меня муж и четыре брата в бессрочный уехали.
— В Землянск?
— Да. В Землянск.
. . . . .
Про тяжелораненого:
— Нет, братцы, такого шоколадом корми — не поправится.
. . . . .
Батальонному комиссару, тяжелораненому, не спится. Восемнадцать суток без сна.
— Только засну — сразу война снится.
Другому «все мерещится, будто из меня сделали гусеницу танка и я все верчусь и верчусь».
. . . . .
Новенький в госпитале:
— Как у вас тут насчет блох и прочего?
— Небольшие десантики бывают.
. . . . .
«Россия сильна чрезвычайно только у себя дома, когда сама защищает свою землю от нападения, но вчетверо того слабее при нападении…»
Достоевский. «Дневник писателя»
. . . . .
Дом «в усиленно-русском стиле».
Там же
. . . . .
В госпитале. Раненый танкист в самокатной коляске. С трудом разворачивается и вкатывает свою тележку в узкую дверь уборной.
— Эх, мать честная! Когда-то шофером первого класса работал, а тут в сортир не могу въехать.
. . . . .
Раненый белорус перед операцией волнуется, спрашивает у врача:
— А что вы со мной робыть будете?
— Что-нибудь сробим.
. . . . .
Палата в госпитале. Восемь коек из никелированных дутых труб. Такие же — стальные — столики. Стены как во всех больницах. Кремовая панель, верх и потолок белые. Очень высоко под потолком, в матовом круглом плафоне одна-единственная лампочка. Стены украшают три картины: очень дурно, аляповато написанный маслом портрет Сталина, пейзаж и натюрморт — цветы, рассыпанные по столу. Посреди палаты — маленький белый столик, на нем играют в домино, тут же ставится поднос с хлебом и прочее, когда наступает долгожданный час обеда.
. . . . .
Тараканов в России издавна зовут прусаками, в Пруссии — русскими, русаками. Во времена Данте и Боккаччо флорентийцы называли их сиенцами, а сиенцы — флорентийцами.
. . . . .
Майор Пресников рассказывал вчера совершенно мюнхгаузеновскую историю. Клянется, будто своими глазами видел, как неприятельский снаряд попал в жерло нашего орудия, не взорвался и заклинил ствол.
. . . . .
Раненым скучно. Душа-парень Борискин утром объявляет:
— Беру на себя обязательство уничтожить пятьдесят мух.
Весь день посвящен охоте на мух.
— Они, черти, рассредоточиваются ловко!
— Ага. Маневренность у них хорошая.
— О! О! Смотри, пикирует!..
. . . . .
Как странно, вероятно, звучит для какого-нибудь читателя пионера или комсомольца выражение «обедали за высочайшим столом». Что значит высочайший? Выше некуда? Вот неудобно небось было обедать! А стулья? Тоже высочайшие?
. . . . .
В госпитале раненый, получивший передачу, угощает другого:
— Сосед, на рыбы…
— Не имею нахальства отказаться.
. . . . .
Раненый командир, лейтенант, лет под сорок, из деревенских, рассказывает разные «загадочные случаи» из своей жизни.
— Я, конечно, не верю, это есть плод суеверия, и, конечно, никакого колдовства нет, но вот это был, действительно, такой факт…
Рассказывает, как в деревне, когда был он еще совсем молодым парнем, приснился ему такой сон. Будто сидит он в избе у окна, зевает. Зевнул — и рукой провел по щеке. Смотрит: что такое? Рука черная. Вытер руку, опять провел по лицу — опять рука черная. По другой щеке провел — ничего.