Том 4. Наша Маша. Из записных книжек
Шрифт:
А на другой день была у них в деревне вечеруха. Он танцевал. А его троюродный брат напился, с кем-то подрался, замахнулся железным болтом и нечаянно ударил вместо супротивника — рассказчика, этого будущего лейтенанта. Тот в «горячке» боли не почувствовал, только схватился за щеку.
— Посмотрел на руку — красная. Тут я свой сон и вспомнил.
Кто-то из слушающих замечает:
— Говорят, сон в руку — токо до обеда.
Рассказчик:
— Ну, это не показатель.
. . . . .
С первых дней мировой войны 1914 года в Англии стал популярен,
«Англия будет драться до последнего русского солдата».
Не вспомнилась ли и не пришлась ли по душе эта милая шутка отцов выросшим и возмужавшим деткам?
. . . . .
Прочел у Честертона * :
«Детям кажется, что малейшее несчастье влечет за собой гибельные последствия. Заблудившийся ребенок страдает не меньше обреченного на адские муки грешника».
До чего же это верно, как долго и упорно живут в памяти эти ужасные страдания, это чувство обреченности, охватившее заблудившегося, потерявшего маму!
. . . . .
В госпитале. Лейтенант Борискин, двадцатисемилетний красавец, рязанский, рассказывает историю своей женитьбы. Он еще учился на третьем курсе Московского текстильного института. Родители были против этого брака. У жены тоже. Своих комнат ни у жениха, ни у невесты не было. Решили «расписаться» тайно. В назначенный день долго ходили у подъезда загса, не решались войти, стеснялись. Наконец набрались храбрости, вошли.
— Жена, правда, еще раз хотела смыться, но я ее поймал на лестнице. Вошли. Сидят все такие торжественные, с шаферами, с родственниками, с букетами… А мы и одеты-то по-будничному. Сидим, робеем, ноги под стульями прячем. Вдруг дверь открывается, выходит какая-то мымра и кричит:
— На брак!
Так, вы знаете, в санаториях кричат: на душ!
Расписались кое-как, вышли на улицу.
— Ну, — говорю, — жена, давай пошли по домам.
. . . . .
Генерал Гейман — один из участников русско-турецкой войны 1877–1878 гг., «герой Ардагана» («витязь Ардагана», как назвал его корреспондент «Нового времени» Симбирский), был сыном барабанщика-еврея. Чтобы в те времена еврею дослужиться до такого высокого военного чина — мало было быть просто умным, просто храбрым, просто талантливым. В каком-то отношении надо было быть выше корсиканца Буонапарте.
. . . . .
Рассказ или пьеса, маленькая комедия. История Федьки Калюжного (рассказанная им товарищам по палате).
На фронт пришли посылки. В одной из них — письмо («Дорогой неизвестный боец, пишет тебе неизвестная тебе» etc.) Московский адрес. Посылка досталась Ф. Калюжному. Завязалась переписка. Товарищ Калюжного заболел, его направляют в Москву лечиться. Калюжный дает ему адрес девушки, просит навестить. Тот из московского госпиталя звонит или пишет открытку, выдает себя за Калюжного. Свидание. Может быть, женщина не молодая и не красивая.
— Я не думала, что мы встретимся. А ему… ему приятнее, если пишет молоденькая.
. . . . .
Фамилии раненых:
Фень, Чемерис, Подопригора.
. . . . .
—
— Мировая картина в десяти сериях: «Несчастная мать сопливого ребенка».
. . . . .
Пить чай (вместо сахара) «с дуем», то есть дуть на блюдечко.
Вполне заменяет сахар. Знаю по собственному опыту. Пил так без малого 12 месяцев.
. . . . .
А то еще есть другой способ: повесить кусочек сахара на ниточке, раскачать его — он по очереди всех чаевничающих обойдет и по зубам пощелкает.
. . . . .
Широкая натура
(из рассказов раненого лейтенанта)
— Она мне на шею кинулась и говорит: «У меня муж есть, я Славку Харитонова безумно люблю, а тебя еще больше!»
. . . . .
У Честертона — панегирик туману. «В тумане получает материальное воплощение та внешняя сила, которая придает уюту чистое и здоровое очарование».
И ниже:
«Я не без основания подчеркиваю высокую добродетельную роль тумана, ибо, как это ни странно, но атмосфера, в которой развертываются романы Диккенса, часто важнее их интриги».
До чего же это здорово, как верно!.. Не прошло года с тех пор, как я читал «Большие надежды», а я уже не мог бы, вероятно, пересказать содержание этого романа. Атмосфера же его живет со мной и во мне, и, думаю, будет жить всегда.
. . . . .
Молодой профессор осматривает раненого, пальпирует желудок. Руки у него — холеные, красивые, голову он повернул, задумчиво смотрит в окно, похоже, что играет что-то грустное, элегическое на рояле.
. . . . .
«Можно замолить даже такой поступок, как убийство, но никогда не простить себе опрокинутой миски с супом».
Почему я выписал эти слова из книги Честертона о Диккенсе? Потому что они обо мне! Это — та мисочка с супом, которую принесла мама в феврале из Дома писателя. И именно эту опрокинутую мисочку, я, вероятно, никогда не смогу простить себе.
. . . . .
Уж поскольку начал записывать в эту тетрадь о некоторых своих ленинградских злоключениях, запишу и московское продолжение этой муторной и нелепой истории.
В середине октября разыскал и навестил меня в госпитале Женя Шварц, приехавший по театральным делам из Кирова. С тех пор, как я его не видел, он похудел ужасно, рядом с ним я — толстяк. И в самом деле — таким полным, упитанным, толстощеким, как этой осенью, я никогда не был!..
Женя порадовался счастливому повороту в моей судьбе. Признался, что не верил в возможность моего спасения. В Кирове слышал, что я погиб.
В конце месяца меня выписали из госпиталя. Куда идти? Беспокоить Розалию Ивановну не хотел. Лучше бы всего устроиться в гостиницу. Но как это делается в военное время, сообразить не мог. Маршак в Москву еще не вернулся. Идти в Союз, к Фадееву — не хотелось ужасно. Не знал, что идти придется все-таки…
В гостинице «Москва» разыскал Евгения Львовича. Он повел меня к администратору. Отрекомендовал с самой лестной стороны. Однако на того это нисколько не подействовало.