Том 4. Наша Маша. Из записных книжек
Шрифт:
. . . . .
Не мог до сих пор не только рассказать об этом, но и просто записать, запечатлеть для памяти…
По нашей улице Восстания человек вез на санках не совсем обычную мумию. В один мешок или в одну простыню были зашиты два трупа: женщины и маленького ребенка. Ребенок лежал у матери на груди.
Назвать этот рассказ я хотел так: «Мадонна в осажденном городе». Но почему-то даже сейчас я с трудом выписал эти слова. Слишком громко, вычурно, литературно.
И вообще нет в природе слов, какими об этом можно рассказать. Это не писателю, а скульптору
. . . . .
Замечательные слова я прочел на днях у Марселя Пруста. Он пишет о настоящем добре и о подлинном милосердии. Когда ему «доводилось встречать, в монастырях например, подлинно святые воплощения деятельного милосердия, то у них бывал обыкновенно живой, решительный, невозмутимый и грубоватый вид очень занятого хирурга, лицо, на котором невозможно прочесть никакого соболезнования, никакой растроганности зрелищем человеческого страдания, никакого страха прикоснуться к нему, лицо, лишенное всякой мягкости, непривлекательное и величественное лицо подлинной доброты».
Но ведь то же можно сказать и о подлинной скорби.
. . . . .
Отъезд со дня на день, с недели на неделю откладывается. Какие-то дела задерживают Фадеева.
В столовой Дома писателей, где я теперь получаю «дополнительный суп», ко мне подошла пожилая дама, маленькая, очень милая, бойкая, но, пожалуй, за этой бойкостью скрывающая застенчивость.
— Познакомимся. Нам с вами и с Александром Александровичем Фадеевым предстоит лететь на одном самолете в Москву. Я — Жихарева. Ксения Михайловна.
Имя это я знаю с детства. Переводчица Гамсуна.
. . . . .
Вчерашний вечер провел у Пластининых. Была еще Марья Павловна Семенова, завмедчастью больницы.
Вспоминали минувшие дни.
Екатерина Васильевна говорит, что главная их заслуга (прежде всего кочегара Сахно) это то, что в больнице удалось сохранить воду, канализацию и паровое отопление.
— Смертность у нас была значительно ниже, чем в других больницах. Фактор тепла играет огромную роль.
Да, я хорошо помню, что значил этот фактор тепла. Помню синий спиртовой огонь пылающей в печке «Кинонедели»…
. . . . .
Говорили о мудром решении городских властей, позволивших ломать, разбирать на дрова деревянные заборы, а потом и деревянные дома. Тут дело не только в том, что появились дополнительные резервы топлива. У многих жителей появилась видимость деятельности. Человек выходил из состояния спячки — приостанавливалось умирание.
. . . . .
Психические заболевания на почве голода. Знаю. Сам был на грани… Первый раз за всю зиму мама принесла из Дома писателя кастрюлечку какого-то супа. Поставили кастрюльку на печку разогреваться. Не помню, что именно, но что-то меня рассердило, вывело из себя (а очень немного для этого было нужно). Размахнулся и — к черту эту кастрюльку с печки. Весь суп, все эти драгоценные перловые зернышки расплескались по комнате.
Да, стыдно, писать об этом. И тогда было стыдно. Ужасно стыдно. До слез, до спазма сердца. Но если уж писать, то писать все…
А покойный Павлик, сын покойного дяди Коли! Мягкий, скромный, деликатный, любящий родителей мальчик — он за несколько дней до смерти кидался на отца с ножом.
. . . . .
Опять Е. В. вспоминала, какой я был, когда меня привезла в марте «скорая помощь».
— Впрочем, не гордитесь, были и почище. Привезли как-то — или сам пришел, не помню — интеллигент. Кажется, историк. Сухая форма дистрофии. Стали его раздевать — у него в кармане — мохнатый кусок кошки. Представляете? Сырая. Варить не на чем было… Нет, спасти не удалось… А в вашей комнате лежал в феврале Иван Иванович Толстой, член-корреспондент Академии наук. Дочка его на саночках привезла. А потом и жена его у нас лежала.
. . . . .
Рассказывали о первых дистрофиках:
— Это, кажется, в октябре было. Привезли трех рабочих. Прибегает дежурный врач и говорит, что она не может установить диагноз: у всех троих слабый пульс, слабое дыхание, все трое без сознания. Я пришла — тоже не понимаю. Позвали Марью Павловну…
— Да. И я тоже не понимала, в чем дело. Картина, что называется, не вкладывается в рамки диагноза.
— Все трое были подобраны на улице. Причем в разных местах города. А на следующий день стали поступать и другие с подобными явлениями…
— Главным образом рабочие и главным образом бессемейные.
— Ну, тут мы впервые и стали ставить диагноз: истощение. Или — по-ученому — алиментарная дистрофия.
— А дальше и пошло, и пошло. Не успевали принимать. Карета за каретой. Умирали тут же, в приемном покое.
— А ведь врачи, и сестры, и санитарки тоже валились одна за другой.
. . . . .
Вспоминали довоенные годы. И далекую молодость.
— Павлова я хорошо помню, — говорит Екатерина Васильевна. — Темно-синий сюртучок однобортный… Очень большой кабинет. А сам — маленький.
Пришел сдавать ему зачет студент Р. Не ответил.
— Пожалуйста, спросите еще, профессор!
— Хорошо, я зачту вам, но вы не смеете говорить, что вы — ученик профессора Павлова.
На вступительные лекции Павлова сбегались студенты даже из других институтов. Начинал всегда так:
— Господа студенты!..
. . . . .
Утром сегодня гулял с ребятами по Острову.
Солнечный, уже совсем летний день.
Набережная одной из Невок.
У причала стоят торпедные катера.
И в обычных условиях, в мирное время, в облике военного корабля, как, впрочем, и всякого другого, есть всегда что-то романтичное, нарядное, веселящее глаз. А сейчас, после всего пережитого, мы все — и ребята и я — буквально ахнули.
Вымпелы, какие-то елочные флажки, сигнальные, что ли? Чистая мягкая парусиновая роба матросов, их застиранные, бледно-голубые, как северное небо, воротники, надраенные палубы, сверкающая медь поручней, иллюминаторов. Даже маскировочная сетка, наброшенная на палубу, простая, похожая на гамак сетка с нашитыми на ней разноцветными лоскутками — выглядит празднично, ярмарочно-феерично, театрально…