Том 4. Очерки и рассказы 1895-1906
Шрифт:
— Ну идыть, вже идыть, — слышу голос хозяйки, выслушавшей и давшей им какие-то разъяснения.
— Слухай, що я тобе скажу…
Я вижу, как старый хохол отводит ее в сторону, она внимательно слушает, затем машет рукой и энергично что-то объясняет. Хохол небрежно слушает, сплевывает молча, а в это время остальная группа крестьян опять залучает хозяйку и начинает что-то объяснять ей. Опять выслушивает и на этот раз идет ко мне.
— Хохлы, хохлы, а як що до чего, та видкеля и ум берется.
— В
— Просят, чтоб станцию не делать на ихнем выгоне, бо мало земли у них, скотину стеснит.
Я иду к крестьянам и успокаиваю их. Благодарят, отходят и опять о чем-то советуются. Опять подзывают хозяйку.
Хозяйка нерешительно идет ко мне.
— Кажут, як постановите станцию на панской земле, то они вас чем благодарить станут.
Проще — предлагают взятку.
Когда я объясняю им, чтоб и без взятки были спокойны, хозяйка говорит:
— Вот вы хохлы, так хохлами и помрете… Вам что инженер, что пристав, або кто там, то все едно… Ну, адыть, идыть…
Хохлы чешутся, поглядывают друг на друга, — они недовольны; отошли и угрюмо смотрят в мою сторону. Несколько баб насторожились, стоят боком, слушают с поджатыми губами и с руками, спрятанными под передники.
— А тот другой зачем приходил? — спрашиваю я.
— Э! — хозяйка пренебрежительно машет рукой, — вон просит написать ему прошение, бо як вин шеншевик, то опоздав и с другими не поспев.
— Это все равно, — говорю я, — выйдет тем решение, и с ним будет так же поступлено.
Одна из баб подобралась и слушает.
— А яке решение буде, ваше благородие, чи кто вы?
— Не знаю. Может быть, предложат переселиться в Сибирь.
— А за якую провинность? — спрашивает баба раздраженно, — не убыли никого, шкоды ни якой не зробылы, да за що ж в Сибирь?
Я объясняю.
— Кто виноват, тот пусть и иде, — упрямо отвечает мне на мои объяснения баба, — кому надо може… отакички…
Баба презрительно машет рукой и отходит от меня, как от человека, с которым о серьезных вещах и говорить-то неприлично.
Я смущен, а хохлы довольны и, вероятно, острят, как баба отбрила меня. Кивают головами одобрительно, сплевывают и, наконец, расходятся.
Я остаюсь один и сажусь за обед. Под навес входит старуха с мальчиком лет двенадцати — тринадцати. Она садится и в упор смотрит на меня.
— С города? — подсаживается к ней хозяйка.
— Та с города.
Баба усиленно вздыхает. Вздох посылается, очевидно, мне; но я ем и делаю физиономию человека, который занят одним своим делом. Хозяйка уходит, входит хозяин.
— Отказалы… — односложно объявляет и ему старуха.
Еврей качает головой.
— От она и правда, — продолжает старуха, — а волость и суд… — а тый проклятый писарь все дiло обернув, як тильки ему надо было… Нема правды!
— Это уж пропащее дело, если
— Та нема же.
Еврей качает головой и скрывается, старуха внимательно в упор продолжает смотреть на меня. Внимательно следит за каждым движением и вообще изучает. Затем встает и скрывается в корчме. Я слышу энергичный протест хозяйки и из нескольких долетевших слов соображаю, что старуха решила искать во мне защиты.
Еврейка доказывает, что я не причастен всей этой истории и всякая просьба с ее стороны бесполезна. Старуха разбито возвращается назад и устало, уже настоящей старухой, опускается на свое место. Она все продолжает так же внимательно следить за мной, за каждым моим куском, но уже унылым, безнадежным взглядом. Я встречаюсь с ней глазами, и мне делается жаль старуху.
— Устала, бабушка?
— Ваше высокоблагородие! — быстро, стремительно вскочила старуха и в одно мгновение очутилась подле меня. Она ловила мою руку, чтобы приложиться к ней, и говорила, охваченная надеждой — Смилуйтесь, ваше высокоблагородие, а може як выше еще… Не дайте в обиду бедной сироты!
Она указала на внучка. Дорвалась несчастная до человека, который выслушает ее. Какая-то без конца путаная история. Она Дороха Меленьчук, это внук ее — Остап Меленьчук. Ее мужа «якись то вороги убыли», сын сослан в Сибирь, остался внук. От деда и отца ему осталась десятина и дом. Кто-то вступился теперь в наследство и отбирает и дом и землю. Появилась какая-то расписка в продаже. Опекуны Артемий Яциг и Иосиф Щемчуга стары, «да и байдуже им, бо писарь и их повернул на свибик». Она подала прошение, и ей отказали, что ей теперь делать?
— За что сына сослали?
— По злости пана… Нема уже его и в живых того пана, а шкоду зробил…
Опять путаный рассказ о какой-то будто бы украденной сыном ее у пана свинье.
— А то що пан его батогами… штаны сдягнул, один на нози, другой на голову, а третий бье, — то ничего, да еще в арестантские роты на год… Я тут осталась, кажут мне люди: «Домаха, свинья сыскалась в Крутом Яру, да блудлива була, скаженная…» Тут около хаты, де жил, може, знаете, пономарь Галишевич? Чи знали?
— Слышал.
— Теперь царство ему небесное, а разумный был человик. Бывало, каже мне, шуткуе: ой, бабо, бабо, волос довгий, а вум короткий: с богатым не судысь. И вправду казав, даром, что помер нехорошей смертью… Аусе-таки поховали по порядку, бо богатый був чоловж.
— За что же сына в Сибирь сослали?
— Та хиба ж я знаю? Пан да писарь укрутили дело як знали, так и пропав чоловж — громадой постановили.
Мой взгляд случайно упал на мальчика: ох, не добром горели его глаза. Он смотрел на меня с ненавистью. Нет сомнения, что этот кончит хуже деда и отца.