Том 4. Современная история
Шрифт:
Он проводил ежедневно долгие часы, расхаживая, как лев или пантера в клетке, по двум комнаткам, которые г-жа де Бонмон распорядилась обить голубым шелком и обставить мягкой мебелью для совсем других целей. Он ходил крупными шагами и бормотал:
— Я выпущу им кишки!
Она же, сидя на краю шезлонга, следила за ним робким взглядом и с тревогой ловила его слова. Не то, чтобы выражаемые им чувства она считала зазорными для своего избранника: подчиняясь инстинкту, покорная природе, она восхищалась силой во всех ее проявлениях и льстила себя смутной надеждой, что человек, способный на такую неистовую резню, окажется в другое время способным на неистовые объятия. И примостившись на краю голубого шезлонга, полузакрыв глаза, с тихо вздымающейся грудью, она ждала, когда же Рауль найдет другое применение своему пылу. Она
— Мне надо укокошить кого-нибудь из них!
Иногда она робко пыталась его умиротворить. Она говорила ему, голосом, таким же бархатистым, как и ее грудь:
— Но ведь тебе отдают справедливость, друг мой!.. Ведь все признают, что ты человек чести!
Если отрок Давид, худой и темнолицый, успокаивал ярость Саула звуками пастушеской арфы, более слабыми, чем стрекотание кузнечика, то Елизавета была менее удачлива и тщетно пыталась своими вздохами венской певицы и великолепными складками своего бело-розового тела доставить Раулю забвение от мук. Не осмеливаясь взглянуть на него, она все же осмелилась сказать ему:
— Не понимаю тебя, дорогой друг. Раз ты посрамил своих клеветников, раз этот добрый генерал поцеловал тебя прямо на улице, раз министры…
Ей не удалось докончить.
Его прорвало:
— Поговори еще об этих гусаках!.. Они спят и видят, как бы отделаться от меня. Они хотели бы, чтобы я был на сто футов под землей. И это после всего, что я для них сделал! Но пусть поберегутся. Я расщелкаю и этот орешек!..
И он возвращался к своей излюбленной мысли:
— Мне надо укокошить кого-нибудь из них!
Он делился с ней своей мечтой:
— Я хотел бы очутиться в огромном белом мраморном зале, полном народа, и колотить палкой, колотить дни и ночи, колотить до тех пор, пока плиты пола станут красными, стены — красными, потолок — красным.
Она не отвечала и молча разглядывала на своем лифе букетик с фиалками, который купила для него и не решалась ему дать.
Он не дарил ей больше доказательств любви. Все было кончено. Самый жестокий человек сжалился бы, глядя на это прекрасное и ласковое существо, на эти пышные формы, на это молочно-розовое тело, этот великолепный мясистый и теплый большой цветок, заброшенный, забытый, оставленный без внимания и забот.
Она страдала. А так как она была благочестива, то старалась найти в религии целебное средство от своих страданий. Она подумала, что беседа с аббатом Гитрелем могла быть очень полезной Раулю, и решила свести его со священником у себя дома.
Прежде чем одеться, Гюстав Делион раздвинул оконные занавески и увидел во мраке, усыпанном огнями, фонари экипажей, пробегавших по оживленной улице. Минутку-другую он с удовольствием развлекался этим видом: уже целых два часа он был отделен здесь, в комнате, от внешнего мира.
— Что вы там разглядываете, крошка? — спросила из глубины смятой постели г-жа де Громанс, собирая распустившиеся волосы.— Дайте немного свету. Ничего не видно.
Он зажег свечи, стоявшие на камине в маленьких медных канделябрах по обе стороны позолоченных часов, украшенных пастушками. Мягкий свет заиграл на зеркале шкафа и на палисандровом карнизе. Отблески трепетали по всей комнате, на простынях и разбросанной одежде, мягко замирая в складках занавесок.
Это был номер в очень приличной гостинице на одной из улиц по соседству с бульваром Капуцинок. Г-жа де Громанс сделала благоразумный выбор, отклонив менее осторожную затею Гюстава Делиона, снявшего для свиданий с нею небольшую квартирку в первом этаже на пустынной улице Клебера. Она считала, что женщина, у которой есть дела, не касающиеся других, должна обделывать их в самом сердце шумного Парижа, в гостинице пристойного вида, где бывает множество путешественников, иностранцев разных национальностей. Она жила в Париже только два месяца в году, но наезжала туда часто и виделась с Гюставом совершенно свободно, что было бы немыслимо в провинции.
Она села на край постели, подставляя под ласковые лучи свои светлые пушистые волосы, молочную кожу покатых плеч и красивой, немного низкой груди. Она сказала:
— Наверно, я опять опоздаю. Посмотри, крошка, который час. Только не ошибись, это важно.
Он ответил довольно угрюмо:
— Почему вы всегда зовете меня «крошкой»? Десять минут седьмого…
— Десять минут седьмого, вы не ошиблись?.. Я зову вас «крошкой» по дружбе. А как же мне вас звать?
— Я зову вас Клотильдой. Вы могли бы хоть изредка называть меня Гюставом.
— Я не люблю называть людей по имени.
Он ответил желчно:
— Это другое дело! Не смею посягать на ваши привычки…
Она подняла чулки с ковра, вытянувшись всем телом, как кошка, хватающая мышь.
— Чего, собственно, ты хочешь? Мне просто не пришло в голову называть тебя по имени, как я зову мужа, брата или кузенов.
Он отвечал:
— Хорошо! Хорошо! Подчиняюсь обычаю.
— Какому еще обычаю?
Держа чулки в руках, она в одной сорочке, ступая на голые пятки, подошла к нему, чтобы поцеловать его в шею.
Он не был догадлив, но не был и доверчив. Его тревожила одна мысль: он подозревал, что г-жа де Громанс избегает имен при любовной встрече, чтобы не перепутать их в момент экстаза, когда она, по своей натуре, способна была забыть обо всем.
Нельзя сказать, чтобы Гюстав Делион был ревнив, но он был человек самолюбивый. Если бы он узнал, что г-жа де Громанс ему изменяет, его тщеславие было бы задето. С другой стороны, он стремился к обладанию этой хорошенькой женщиной лишь потому, что она другим казалась желанной. Он не вполне был уверен, что следовало быть любовником г-жи де Громанс. Роман со светской женщиной был не так уж обязателен. Его близкие друзья не заводили таких романов. Они предпочитали автомобиль. Г-жа де Громанс ему нравилась. Он был не прочь стать ее возлюбленным, если так принято. А если не принято, то он не видел причины упорствовать одному в этом отношении. Глубокий инстинкт мужчины и требования этикета еще не успели в нем согласоваться. А ум его не был способен примирить такие противоречия. Из-за этого его разговоры носили печать чего-то неясного и незаконченного, что, впрочем, нисколько не смущало г-жу де Громанс, избегавшую откровенных объяснений и вообще всякой определенности. Эта обаятельная женщина говорила ему при случае: «Я принадлежала только тебе одному», но говорила это не столько из желания его убедить, сколько ради красоты слога и цельности впечатления, А так как это бывало в те самые минуты, когда он меньше всего рассуждал, то его не тревожили огромные трудности, какие надо преодолеть, чтобы поверить подобным словам. Сомнения возникали позже, когда начинал действовать рассудок. Он высказывал их ироническими и жестокими словами, старался озадачивать ее неясными намеками. На этот раз он был менее угрюм, чем обыкновенно, не слишком язвителен и не так ревнив и недоверчив. Он проявил ровно столько дурного настроения, сколько естественно обнаруживать после удовлетворения желаний. А г-же де Громанс следовало именно сегодня опасаться самых мрачных проявлений досады и неприязни. Ведь именно сегодня, то насильно, то лаской, пустив в ход свое природное чутье и богатый опыт, она добилась от него более щедрых доказательств любви, чем он обычно считал возможным допускать. Она заставила его выйти из границ умеренности. А этого он ей легко не прощал, так как заботился о своем здоровье и старался быть в форме для спортивных упражнений. Всякий раз как г-жа Громанс заставляла его нарушить меру, он мстил ей злобными словами или еще более злобным молчанием. Она не сердилась, так как любила любовные наслаждения и так как по опыту знала, что мужчины становятся неприятными после того, как утолят свой пыл. А потому она спокойно ждала упреков, которые считала заслуженными. Но ожидания ее не оправдались. Гюстав спокойно изрек мысль, свидетельствовавшую о ровной безмятежности его духа:
— Мой бельевщик — осел!
В то же время он аккуратно оправлял костюм перед зеркалом и предавался глубоким размышлениям. После нескольких минут сосредоточенности он спросил г-жу де Громанс отнюдь не кислым тоном:
— Вы, кажется, знакомы с Луайе?
Госпожа де Громанс, светлая, сияющая и свежая на фоне глубокого кресла, обитого темным бархатом, застегивала ботинки. Голая, в одной только смятой сорочке, она наклонилась грудью над своими скрещенными ножками и опустила головку, залитую светом; в этом живописном ракурсе, еле прикрытая соскальзывающей тонкой тканью, она походила на аллегорическую фигуру с какого-нибудь венецианского плафона. Гюстав не заметил этого сходства. Он повторил свой вопрос: