Том 4. Тихий Дон. Книга третья
Шрифт:
Мыши изгадили еду; одно молоко да самогон остались нетронутыми. Мишка выпил самогон, съел чудесно нахолодавшее в подполе молоко, взял белье, вылез.
Мать, вероятно, была за Доном. «Убоялась оставаться, да оно и лучше, а то казаки все одно убили бы. И так, небось, за меня трясли ее, как грушу…» — подумал он и, помедлив, вышел. Отвязал коня, но ехать к Мелеховым не решился: баз их был над самым Доном, а из-за Дона какой-нибудь искусный стрелок мог легко пометить Мишку свинцовой безоболочной повстанческой пулей. И Мишка решил поехать
По забазьям прискакал он к просторному коршуновскому подворью, въехал в распахнутые ворота, привязал к перилам коня и только что хотел идти в курень, как на крыльцо вышел дед Гришака. Снежно-белая голова его тряслась, выцветшие от старости глаза подслеповато щурились. Неизносный серый казачий мундир с красными петлицами на отворотах замасленного воротника был аккуратно застегнут, но пустообвислые шаровары спадали, и дед неотрывно поддерживал их руками.
— Здорово, дед! — Мишка стал около крыльца, помахивая плетью.
Дед Гришака молчал. В суровом взгляде его смешались злоба и отвращение.
— Здорово, говорю! — повысил голос Мишка.
— Слава богу, — неохотно ответил старик.
Он продолжал рассматривать Мишку с неослабевающим злобным вниманием. А тот стоял, непринужденно отставив ногу; играл плетью, хмурился, поджимал девически пухлые губы.
— Ты почему, дед Григорий, не отступил за Дон?
— А ты откель знаешь, как меня кличут?
— Тутошный рожак, потому и знаю.
— Это чей же ты будешь?
— Кошевой.
— Акимкин сын? Это какой у нас в работниках жил?
— Его самого.
— Так это ты и есть, сударик? Мишкой тебя нарекли при святом крещении? Хорош! Весь в батю пошел! Энтот, бывало, за добро норовит г… заплатить, и ты, стал-быть, таковский?
Кошевой стащил с руки перчатку, еще пуще нахмурился.
— Как бы ни звали и какой бы ни был, тебя это не касаемо. Почему, говорю, за Дон не уехал?
— Не схотел, того и не уехал. А ты что же это? В анчихристовы слуги подался? Красное звездо на шапку навесил? Это ты, сукин сын, поганец, значит, супротив наших казаков? Супротив своих-то хуторных?
Дед Гришака неверными шагами сошел с крыльца. Он, как видно, плохо питался после того, как вся коршуновская семья уехала за Дон. Оставленный родными, истощенный, по-стариковски неопрятный, стал он против Мишки и с удивлением и гневом смотрел на него.
— Супротив, — отвечал Мишка. — И что не видно концы им наведем!
— А в святом писании что сказано? Аще какой мерой меряете, тою и воздастся вам. Это как?
— Ты мне, дед, голову не морочь святыми писаниями, я не за тем сюда приехал. Зараз же удаляйся из дому, — посуровел Мишка.
— Это как же так?
— А все так же.
— Да ты что это?..
— Да нет ничего! Удаляйся, говорю!..
— Из своих куреней не пойду. Я знаю, что и к чему… Ты — анчихристов слуга, его клеймо у тебя на шапке! Это про вас было сказано у пророка Еремии: «Аз напитаю их полынем и напою желчию, и изыдет от них осквернение на всю землю». Вот и подошло, что восстал сын на отца и брат на брата…
— Ты меня, дед, не путляй! Тут не в братах дело, тут арихметика простая: мой папаша на вас до самой смерти работал, и я перед войной вашу пшеницу молотил, молодой живот свой надрывал вашими чувалами с зерном, а зараз подошел срок поквитаться. Выходи из дому, я его зараз запалю! Жили вы в хороших куренях, а зараз поживете так, как мы жили: в саманных хатах. Понятно тебе, старик?
— Во-во! Оно к тому и подошло! В книге пророка Исаии так и сказано: «И изыдут, и узрят трупы человеков, преступивших мне. Червь бо их не скончается, и огнь их не угаснет, и будут в позор всяческой плоти»…
— Ну, мне тут с тобой свататься некогда! — с холодным бешенством сказал Мишка. — Из дому выходишь?
— Нет! Изыди, супостатина!
— Самое через вас, таких закоснелых, и война идет! Вы самое и народ мутите, супротив революции направляете… — Мишка торопливо начал снимать карабин…
После выстрела дед Гришака упал навзничь, внятно сказал:
— Яко… не своею си благодатию… но волею бога нашего приидох… Господи, прими раба твоего… с миром… — и захрипел, под белыми усами его высочилась кровица.
— Примет! Давно бы тебя, черта старого, надо туда спровадить!
Мишка брезгливо обошел протянувшегося возле сходцев старика, взбежал на крыльцо.
Сухие стружки, занесенные в сени ветром, вспыхнули розоватым пламенем, дощатая переборка, отделявшая кладовую от сеней, загорелась быстро. Дым поднялся до потолка и — схваченный сквозняком — хлынул в комнаты.
Кошевой вышел, и, пока зажег сарай и амбар, огонь в курене уже выбился наружу, с шорохом ненасытно лизал сосновые наличники окон, рукасто тянулся к крыше…
До сумерек Мишка спал в соседней леваде, под тенью оплетенных диким хмелем терновых кустов. Тут же, лениво срывая сочные стебли аржанца, пасся его расседланный и стреноженный конь. На вечер конь, одолеваемый жаждой, заржал, разбудил хозяина.
Мишка встал, увязал в торока шинель, напоил коня тут же в леваде колодезной водой, а потом оседлал, выехал на проулок.
На выгоревшем коршуновском подворье еще дымились черные, обугленные сохи, расползался горчайший дымок. От просторного куреня остались лишь высокий каменный фундамент да полуразвалившаяся печь, поднявшая к небу закопченную трубу.
Кошевой направился прямо к мелеховскому базу.
Ильинична под сараем насыпа́ла в завеску поджожки, когда Мишка, не слезая с седла, открыл калитку, въехал на баз.
— Здравствуйте, тетенька! — ласково приветствовал он старуху.
А та, перепугавшись, и слова не молвила в ответ, опустила руки, из завески посыпались щепки…