Том 4. Травой не порастет… ; Защищая жизнь…
Шрифт:
— Да уж не козырь, это верно,— проговорил Давыдко.
— Вот у меня в кузне,— продолжал Афоня-кузнец,— на што уголь горюч, железо варит, и то не сразу разгорается. Его сперва раздуть надо, а тогда и железо суй. Так и это дело. Не всякому человеку вдруг на войну собраться. Не его это занятие. Ивану, поди, жизнь тоже не копейка. Как-никак трое пацанов. Наверно, ночи покрутился, посмолил табаку. И нечего, Кузьма, чепать его понапрасну.
— Иван партейный,— напомнил Никола Зяблов.— Может, ему так предписано.
— Всем предписано,—
И опять помолчали мужики, отрешив себя друг от друга. Кузьма, не дожидаясь череда, потянулся за бутылкой, налил себе одному и единым махом выглотал.
— А я так, ребятки, на это скажу,— встрял в спор дедушко Селиван.— На войну што в холодную воду — уж лучше сразу. Верьте моему слову. А то ежели с месяц так-то просидеть — голова не своя, в поле не работник, дак маета с думой хуже вши заест. Еще и не воевал, а уже вроде упокойника. А сразу — как нырнул. Штоб душа не казнилась. Да и баб не слухать.
— Не говори! — мотнул чубом Леха. Был он хотя и ряб скуластым калмыцким лицом, но смоляной чуб в тугих завивах красил мужика пуще дорогой шапки.— Не говори, дедко! Вторую неделю война, и вторую неделю моя Катерина ревмя ревет. Садимся есть — голосит, спать ляжет — опять за свое. И все глядит на меня, вытаращится и глядит, будто я приговоренный какой… А давеча,— усмехнулся Леха,— когда бумажку вручили, как взялись обе, Катерина да бабка, как наладились в две трубы, аж кобель на цепи не выдержал. Задрал морду и тоже завыл. Хоть из дому беги.
Лехины шутливые слова про кобеля, однако, заставили всех опять запалить цигарки. Касьян тоже закурил и, отвернувшись, засмотрелся в окно, где текли, текли себе, как сон, белые бездумные облака.
Почуяв неладный крен, дедушко Селиван встал со своего места и бочком пробрался по-за тугими спинами мужиков.
— Э-э, ребятки! Не вешайте носов! — сказал он с бодрецой.— Не те слезы, што на рать, а те, што опосля. Еще бабы наплачутся… Ну да об этом не след. Улей-ка, Давыдушко, гостям для веселья!
И, остановившись позади Махотина и Касьяна, обхватив их за плечи, затянул шутовской скороговоркой, притопывая ногой:
Ах вы, столики мои, вы тесовенькие! А чево ж вы стоите не застеленные? А чево ж вы сидите, хлеба-соли не ясте? То ль медок мой не скусён, то ль хозяин не весёл?Но тут же откачнулся от обоих, мотнул бородкой с веселой лихостью:
— А по мне, дак так: али голова в кустах, али грудь в крестах!
— Ага… Давай, дед, давай…— Кузьма, заломив луковую плеть, потыкал ею в солонку.— Ага…
— Ась? — не уловил сразу Селиван Кузьминой усмешки.
— Ага, валяй, говорю.
— Вроде и не гусь, а га да га,— отшутился дедко.— Ты к чему это, милай? На какую погоду?
— А так…— Кузьма пожевал лук вялым, непослушным
— Ой ты! — Дедушко Селиван изумленно хлопнул обеими руками по пустым штанам.— Глянь-кось, экий затейник! Али я этого не прошел? Было мое время — и я с рогатиной хаживал. Ходил, милай, ходил! Да вот тебе, хошь, покажу…
Задетый за живое насмешливым хмыканьем Кузьмы, старик проворно спохватился к шкафчику, задвигал, зашебаршил в нем утварью и пожитками.
— Сичас, сичас, сынок,— бормотал он между распахнутых дверец.— Дай только отыскать… Где-сь тут было запрятано. От постороннего глазу… Никому не показывал и сам сколь уж лет не глядел… А тебе покажу… покажу… Штоб не корил попусту… Ага, вот оно!
К столу он вернулся с тряпичным узелком и, все так же присказывая «сичас, милай, сичас», трепетно-нетерпеливыми пальцами начал распутывать завязки. Под тряпицей оказалась еще и бумажная обертка, тоже перевязанная крест-накрест суровыми нитками, и лишь после бумаги на свет объявилась плоская жестяная баночка — посудинка из-под какого-то лекарского снадобья.
— На-кось, Кузьма Васильич, ежли веры мне нету… На вот погляди…
Кузьма пьяно, осоловело смигивал, некоторое время смотрел на протянутую жестянку с кривой, небрежительной ухмылкой.
— Ну и чево?
— Дак вот и посмотри.
— А чево глядеть-то?
Понуждаемый взглядом, Кузьма все ж таки принял жестянку, так и сяк повертел ее в руках, даже зачем-то потряс над ухом и, не заполучив изнутри никакого отзвука, отколупнул ногтем крышку.
Коробка была плотно набита овечьей шерстью, длинными, от времени пожелтевшими прядями.
— И чево? — вызрился, не понимая, Кузьма.
— А ты повороши, повороши,— настаивал дедушко Селиван.
Кузьма недоверчиво, двумя пальцами подцепил верхние прядки, под ними на такой же шерстяной подстилке покоился крест…
Было видно, как у Кузьмы медленно, будто не прихваченная засовом воротняя половинка, отвисала нижняя губа.
Мужики потянулись смотреть.
Квадратный, с одинаковыми концами крест был широколап и присадисто тяжел даже с виду. Из-под голубоватой дымки налета пробивался какой-то холодный глубинный свет никем не виданного металла, и, как от всякого давнего и непонятного предмета, веяло от него таинственной и суровой сокрытостью минувшего.
Его разглядывали с немой сосредоточенностью и так же молча и бережно передавали из рук в руки. Забегая каждому за спину, дедушко Селиван заглядывал из-за плеча, чтобы уже как бы чужими глазами взглянуть на давно не извлекавшуюся вещицу. Он и сам уже почти не верил этому своему обладанию и по-детски трепетал и удивлялся тому, что с ним когда-то было и вот теперь и ему, и всем открылось воочию.
— Орден, што ли?..— наконец с сомнением предположил Леха.
— Егорий, сыночки, Егорий! — обрадованно закивал дедушко Селиван, задрожав губами.