Том 5. Девы скал. Огонь
Шрифт:
— Это внезапное решение?
— Нет, — отвечала она просто и уверенно. — Я слишком долго жила без дела, а на моих плечах вся труппа. Тем временем, пока сооружается театр Аполлона и заканчивается «Победа Человека», я поеду проститься с варварами. Я буду работать для твоего великого дела. Много золота потребуется для микенских сокровищ! Произведение твое должно быть обставлено роскошно. Я хочу, чтобы маска Кассандры была из чистого золота… А главное, я хочу осуществить твое желание, чтобы первые три дня вход в Театр был бесплатный, а затем, чтобы был установлен еще один бесплатный день в неделю. Моя вера в тебя поддержит меня в разлуке. Время летит. Все мы должны подготовиться и занять свой пост к условленному часу. Я буду во всеоружие. Думаю, что ты останешься доволен своей подругой. Я буду работать,
— Необходимо, чтобы все благоприятствовало твоему делу! Да, это единственно важное, а все остальное пустяки. Будем же мужественны!
Закинув голову назад, она отбросила беспорядочную массу волос и протянула обе руки своему другу. Чудные глаза, подернувшиеся влагой, на мгновение вспыхнули знакомым огнем, блеснувшим однажды в комнате, где трещали уголья камина и развивались две великие мелодии.
— Я люблю тебя и верю в тебя, — сказал он. — Никогда не изменится мое чувство к тебе и твое ко мне. Наша близость должна породить нечто более великое, чем жизнь.
— Печаль! — сказала она.
На столе, за которым она сидела, лежали любимые книги с кое-где загнутыми страницами, заложенными то цветком, то листочком, в знак благодарности за принесенное утешение в страдании, за поддержку, за вдохновение или забвение. Перед ней были разложены дорогие реликвии, странные и разнообразные безделушки, почти все не имеющие никакой цены: нога куклы, серебряное сердечко ex voto [43] , компас из слоновой кости, часы без циферблата, маленький железный фонарик, разрозненная серьга, кремень, ключ, печатка и прочие пустяки, но все эти вещицы вызывали или умиление, или суеверное чувство, были воспоминаниями счастья или утраты, эти реликвии бесконечно много говорили душе одинокой женщины, вызывая воспоминания о ласках и обидах, борьбе, надеждах и разочарованиях. То были образы, будившие, мысль, располагавшие к мечтаниям, святыни, перед которыми артисты исповедуют свою душу, целые гирлянды загадочных символов, понятных только для их обладателей, заключались в этих вещах, таких же незатейливых, как линия горизонта, на которой успокаивается глаз, они являлись таинственными аллегориями, смягчающими истину, как солнце ослепляющую взоры смертных.
43
По обету ( лат.). — Ред.
— Взгляни, — сказала она другу, указывая на эстамп. — Тебе хорошо знакома эта вещь.
Картина была хорошо знакома им обоим, но оба склонились посмотреть на нее, она обладала свойством музыки, отвечающей на все настроения. Картина принадлежала кисти Альберта Дюрера.
Большой Ангел, покровитель земли, неусыпный сторож, терпеливый Дух, с крыльями орла, сидел на голом камне, опершись щекой на руку, на коленях его лежала книга, а в другой руке он держал компас. У ног его, свернувшись клубочком, как змея, дремал борзой пес, верный друг человека, охотившийся с ним с незапамятных времен. Сбоку на колесе жернова спало дитя, похожее на птичку, уже грустное, держа в руках кинжал и дощечку, где оно должно было начертать первые слова науки. По сторонам были разбросаны орудия человеческого труда, над головой бодрствующего Ангела, над верхушкой одного его крыла, медленно пересыпался в двух стеклянных сосудах песок Времени. Вдали виднелось море с его заливами, пристанями, маяками — спокойное и непобедимое, а над ним, в лучах заката, носилась летучая мышь, и на перепонках ее крыльев были начертаны слова откровения.
Все эти пристани, маяки, города соорудил вечно бодрствующий,
Лишь несмолкаемый голос огня ревел под крышкой горна, где раскаливалась какая-нибудь высшая добродетель, долженствующая победить зло или внести в мир новую истину.
И Ангел, покровитель земли, с огромными крыльями, с связкой ключей на стальной броне, так отвечал, вопрошающим его: «Солнце заходит. Свет, зарождающийся в небе, умирает в небе, каждый день родятся новые лучи, и сегодня не ведает завтра. Но ночь одна, и тень ее окутывает все лица, неподвижны сомкнувшиеся очи, и сияет среди праха лишь один лик, и полон огня лишь один взор Всемогущего, созерцающего свое величие. Я знаю, что жизнь и смерть — одно, явь и сон — одно, юность и старость — только видоизменение одного и того же, но всякое видоизменение сопровождается и горем и радостью. Я знаю, что гармония Вселенной заключается в контрастах, подобных контрасту лука и лиры. Я знаю, что я существую и не существую, что один и тот же путь ведет и в небо, и в преисподнюю. Я знаю миазмы разрушения и бесчисленные болезни, таящиеся в природе человеческой. И несмотря на то, что я все знаю, — я продолжаю свое дело — порой создания, порой разрушения. Я созерцаю смерть и живу. Я созерцаю свои произведения, вечно прекрасные и несокрушимые, они живут отдельной от меня жизнью, хотя родились из недр моих глубочайших страданий. Я вижу, что перед огнем склоняется все, как перед золотом.
Есть один неиссякаемый источник — это мое мужество.
Я сажусь только для того, чтобы подняться».
Молодой человек обнял за талию свою подругу, и они молча подошли так к окну.
Сначала они смотрели на далекое небо, на деревья, купола и церкви, на лагуну, подернутую сумраком, на Эвганейские горы, синеватые и неподвижные, как сложенные крылья ангела земли, отдыхающего в лучах заката.
Потом они повернулись лицом к лицу и глубоко заглянули в глаза друг другу.
Безмолвный договор завершился поцелуем.
Мир, казалось, опустел.
Стелио ходатайствовал у вдовы Рихарда Вагнера от лица двух итальянцев, одним ноябрьским вечером перенесших бесчувственного героя с лодки на берег, чтобы они и четверо их товарищей были допущены перенести гроб из комнаты усопшего на лодку, а с лодки на погребальную колесницу. Честь эта была им предоставлена.
Было 16 февраля, после полудня. Стелио Эффрена. Даниеле Глауро, Франческо де Лизо, Бальтазаре Стампо, Фабио Мольца и Антимо делла Белла дожидались в вестибюле дворца. Последний из них только что вернулся из Рима с двумя мастерами, участвовавшими в постройке Театра Аполлона и привезшими на гроб лавровые ветви, срезанные на Яникуле.
Они дожидались молча, даже не обмениваясь взглядами, сердца их сильно бились. Легкий шелест слышался за входной дверью, с двумя канделябрами по бокам и с надписью: Domus pacis.
Лодочник, ставший уже дорогим для молодых людей, позвал их. Его мужественное открытое лицо носило следы слез.
Стелио Эффрена шел впереди, товарищи последовали за ним. Поднявшись на лестницу, они очутились в низкой, слабо освещенной комнате, наполненной благовониями и цветами. Несколько минут прошло в ожидании. Дверь отворилась.
Один за другим они вошли в соседнюю комнату. Все побледнели.
Перед ними лежал труп в стеклянном гробу, а рядом с ним стояла женщина, и лицо ее было бело, как снег. Рядом помещался другой открытый гроб из полированной стали.
В ожидании знака шестеро носильщиков выстроились у праха. Царила полная тишина, глаза их были неподвижны, а безнадежная скорбь как вихрь проникала до самой глубины души присутствующих. Все взоры были обращены на избранника Жизни и Смерти. Улыбка разливалась по лицу усопшего гения — какая-то бесконечно-далекая улыбка, сверкающая холодным блеском ледников, моря или небесного спектра. Взор не в состоянии был ее выдержать, а души наполнялись восторгом, ужасом и умилением, чувствуя в ней откровение свыше.