Том 5. Девы скал. Огонь
Шрифт:
Он снова видел перед собой дворец патрициев, как на заре того октябрьского утра, с его орлами, конями, амфорами и розами, видел его закрытым и немым, точно высокая гробница, и небо над его крышей загоралось пламенем от дыхания зари.
— В это утро, — продолжал он, — после ночи безумия, когда я плыл по каналу вдоль стены сада, я сорвал маленькие лиловые цветочки, пробившиеся между кирпичами, и я велел направить гондолу к палаццо Вендрамен, чтобы бросить мои цветы у порога двери. Приношение было слишком скромным, и я подумал о лаврах, миртах и кипарисах. Но этим внезапным порывом я выразил мою признательность Тому, Кто зародил во мне стремление к героическим усилиям для самоосвобождения и творчества.
Неожиданно рассмеявшись, Стелио обратился к заднему гребцу:
— Помнишь, Зорзи,
— Еще бы не помнить! Как мы летели! У меня и теперь ноют руки! А как вы справились, синьор, с вашим ненасытным голодом? Каждый раз, когда я встречаю хозяина барки — он меня спрашивает о том иностранце, который с такой жадностью проглотил маленький кусочек хлеба и съел целую корзину винограда и фиг… Он говорит, что никогда не забудет того дня — это был лучший лов в его жизни. Он вытащил таких макрелей, каких и не видывал раньше.
Гребец прервал свою болтовню, заметив, что Стелио его уже не слушает, и ему надо не только замолчать, но даже затаить дыхание.
— Ты слышишь пение? — спросил поэт у Фоскарины, тихо взяв ее за руку, сожалея, что он пробудил в ней тяжелое воспоминание.
Она подняла голову и сказала:
— Где это поют? На небе или на земле?
Нескончаемая мелодия лилась среди бледного безмолвия.
Она сказала:
— Пение все слышнее…
Рука ее друга задрожала…
— Когда Александр приходит в светлую комнату, где дева читает плач Антигоны, — произнес Стелио, удерживая в своем сознании часть таинственной работы, совершавшейся в глубине его сознания, — когда Александр приходит туда, то рассказывает, как он проскакал верхом по равнине Аргоса через Инахос — реку раскаленных камней. Все поля были покрыты маленькими, дикими, увядающими цветами, а пение жаворонков наполняло небеса… Тысячи жаворонков — неисчислимое множество… Он рассказывает, как один из них вдруг упал к ногам его лошади словно камень и лежал, неподвижный и немой, опьяненный радостью своего длительного пения. Александр поднял его, принес и протягивает тебе — вот он… Тогда ты берешь птичку в руки и шепчешь: «О! Она еще теплая!..» И в то время, как ты говоришь, дева трепещет. Ты чувствуешь ее трепет…
Актриса снова ощутила ледяную струю, пронизавшую ее до корней волос, словно душа слепой переселилась в нее.
— В конце Прелюдии пылкие хроматические гаммы выражают возрастающую радость, неудержимую жажду жизни… Слушай! Слушай. Ах как чудесно! Сегодня утром, Фоска… сегодня утром я работал… И это созданная мной мелодия разливается сейчас в небе… Разве мы не избранники?
Дух жизни одушевлял тишину. Могучее вдохновение сообщало трепет безмолвию.
Казалось, что неподвижные берега, пустынный горизонт, гладкие воды, уснувшие земли были охвачены стремлением ввысь, и оттуда неслась пробуждающая весть о великом пришествии. Душа женщины всецело разделяла это стремление и словно лист, подхваченный вихрем, возносилась на вершину любви и веры. Но лихорадочная жажда деятельности, порыв вдохновения и потребность творчества овладели душой поэта. Способность к работе, казалось, все возрастала. Он представлял себе полноту предстоящих часов. Он представлял себе свое произведение в законченном виде — количество страниц, кипу оркестровых партитур, богатый материал для разработки мелодий. Он представлял себе римский холм, строящееся здание, равномерно отшлифованные камни, рабочих — заботливых каменотесов, строгого и бдительного архитектора, громаду Ватикана, возвышающуюся против театра Аполлона, священный город внизу. Он представлял себе, улыбаясь, маленького человека, с папской торжественностью оказывающего поддержку предприятию, он приветствовал длинноносую и угловатую фигуру этого римского князя, который, не покрывая бесчестием своего имени, пользовался золотом, собранным веками хищения и злоупотребления папской властью для того, чтобы возвести гармоничный храм возрождающегося Искусства, освещавшего красотой мощную жизнь его предков.
— Через неделю, Фоска, моя Прелюдия будет окончена, если милость судьбы не оставит меня. Я хотел бы тотчас же попробовать ее в оркестре. Быть может, мне придется отправиться для этого в Рим. Антимо делла Белла еще более нетерпелив, чем я сам: почти каждое утро я получаю письмо
На склоне — уже настоящая дубовая роща, орошаемая подземными ключами. Весь холм изобилует родниками. Слева — фонтан Паолина возвышается подобно укрепленному замку. Ниже тянется черное пятно Боско Парразио. Каменная лестница, разделенная на две половины целым рядом переполненных широких бассейнов, ведет к площадке, где перекрещиваются две аллеи лавров, — аллеи, действительно достойные Аполлона, достойные провести человечество в мир поэзии. Нельзя вообразить себе более величественного входа. Тень вековой тайны осеняет его. Камень ступеней, перил и статуй соперничает твердостью с корой старых платанов. Слышно лишь пение птиц, журчание водяных струй, шелест листьев, и я думаю, что поэты и чистые духом могли бы различить в этих звуках трепет Гамадриад и дыхание Пана…
Неутомимый воздушный хор рос… рос, безостановочный, беспрерывный, наполняя собой все пространство, подобно нескончаемой пустыне, подобно нескончаемому свету.
Смелая мелодия создавала среди спящих лагун иллюзию единодушной тревоги, как бы охватившей воды, пески, травы, туман — всю природу — стремлением ввысь. Все, что раньше казалось инертным, теперь дышало, трепетало в страстной мольбе.
— Слушай! Слушай!
И образы жизни, вызванные Творцом, и древние имена бессмертных сил, управлявших Вселенной, стремления людей перешагнуть за круг повседневных терзаний, чтобы найти успокоение в красоте, и обеты, и надежды, и смелые усилия — все среди этого места забвения и молитвы вблизи скромного острова, сохранявшего следы апостола Нищеты, освобождалось от призраков смерти и тления при звуках волшебной мелодии.
— Не правда ли, похоже на бурный порыв нападения?
Напрасно бесцветный берег, истертые камни, гнилые корни, обломки разрушенных зданий, запах разложения, могильные кипарисы, черные кресты — напрасно все это напоминало то же самое слово, которое мелькало тогда на устах каменных статуй вдоль реки.
Песнь свободы и победы царила над всем окружающим, она наполняла ликованием сердце того, кто должен был творить с радостью.
«Вперед! Вперед! Выше! Все выше!»
И душа Пердиты, свободная от низких побуждений, готовая ко всевозможным испытаниям — при звуках возносящегося к небу гимна дала обет снова отдать себя жизни. Как в далекий час ночного безумия, Фоскарина повторяла: «Служить! Служить!»
Гондола входила в канал, заключенный между двумя берегами, настолько близкими, что можно было видеть стебли трав и различать среди них молодые побеги по более нежному оттенку.
Laudato si mi Signore, per sora nostra matre terra La quale ne sustenta et governa et produce diversi fructi con coloriti et herba. [41]Своей переполненной душой актриса понимала любовь Поверолло к творениям природы, она жаждала излить свою бесконечную потребность обожания на все живущее, ее глаза сияли детской чистотой, и окружающее отражалось в них как в ясном зеркале вод — некоторые образы, казалось, возвращались из отдаленного прошлого, и она узнавала их в новом воплощении. Когда лодка причалила, Фоскарина удивилась, что они так скоро приехали.
41
Благословен будь Творец за сестру Твою, а нашу мать — землю, поддерживающую, и насыщающую нас, и производящую разнообразные плоды и цветущие травы.