Том 5. Девы скал. Огонь
Шрифт:
— Какая очаровательная аллегория, Стелио! — воскликнула Фоскарина, вся озаренная улыбкой, полной молодого восторга и изумленная, как ребенок. — Кто дал вам когда-то название чародея образов?
— О! Образы! — воскликнул поэт вдохновенно. — В Венеции совершенно невозможно чувствовать иначе, как в музыкальной форме, и думать вне образов. Они стекаются к нам отовсюду — бесчисленные и разнообразные, — более реальные и живые, чем люди, сталкивающиеся с нами в темных переулках. Склонившись к ним, мы можем изучить глубину их зрачков и по выражению губ отгадать, какие слова они готовятся произнести. Одни из этих образов подобны деспотичным любовницам и держат нас под игом своей власти, другие подобны девственницам, окутанным дымкой покрывала, или же заключены в плотную оболочку, подобно куколкам, и лишь тот, кто сумеет сорвать с них покров, будет творцом их жизни. Сегодня утром, при пробуждении, душа моя уже была полна этими образами. Она
Улыбнувшись, он приостановился.
— Если сегодня вечером они раскроются, — прибавил он, — я спасен, в противном случае — я погиб!
— Погиб? — сказала Фоскарина, смотря в его лицо глазами, в которых светилась такая вера, что он почувствовал к ней безграничную благодарность.
— Нет, Стелио, вы не можете погибнуть. Вы всегда уверены в себе, вы держите свой жребий в своих руках. Я убеждена, что вашей матери никогда не приходилось испытывать страха за вас, даже при самых серьезных обстоятельствах. Не правда ли? Ведь одна гордость заставляет трепетать ваше сердце…
— О, мой друг, как я люблю вас и как я благодарен вам за все ваши слова! — откровенно сознался поэт, беря ее за руку. — Вы постоянно даете пищу моей гордости и рождаете во мне иллюзию обладания теми качествами, к приобретению которых я непрерывно стремлюсь. Иногда мне кажется, что вы сами обладаете силой придавать необычайные свойства созданиям, рождающимся в моей душе, и сообщать им новую прелесть в моих же собственных глазах. Порой вы воскрешаете в моем уме изумление того скульптора, который, принеся вечером в храм изображения богов, еще не остывшие и еще, так сказать, не вполне отдалившиеся от лепивших их пальцев, — находит на следующее утро свои статуи воздвигнутыми на пьедестал, окруженными облаками фимиама и испускающими божественность из всех пор грубой материи, из которой он вылепил их своими бренными руками. Вы проникаете в мою душу, дорогой друг, только затем, чтобы творить в ней подобные превращения. Поэтому всякий раз, как мне выпадает на долю счастье быть подле вас, мне кажется, что вы мне необходимы, а между тем в период нашей слишком долгой разлуки я могу существовать без вас, как и вы без меня, несмотря на то, что мы оба знаем, какая красота могла бы родиться от полного слияния наших двух жизней. Таким образом, сознавая всю ценность того, что вы мне даете, и предчувствуя то, что вы могли бы дать мне, я вынужден смотреть на вас, как на утраченную для меня, и тем именем, которым мне так нравится вас называть, я хочу одновременно выразить и неизбежность этой утраты, и мое сожаление о ней.
Он остановился, почувствовав, как дрогнула рука, лежавшая в его руке.
Затем, после паузы:
— Когда я называю вас Пердитой, — глухим голосом продолжал он, — мне представляется, что перед вашими глазами встает призрак моего желания с кинжалом в трепещущей груди.
Слушая дивные слова, которые лились так красиво из уст ее друга, она испытывала уже знакомое страдание. Необъяснимая тревога и горечь наполняли ее душу. Ей казалось, что она утрачивает ощущение собственной жизни, что ее переносят в какую-то фиктивную, необычайно сложную обстановку, наполненную галлюцинациями, среди которых ей трудно дышать. Вовлеченная в эту пламенную атмосферу, раскаленную, как горн кузницы, она чувствовала себя способной поддаться всевозможным превращениям в угоду фантастическим требованиям художника, для удовлетворения живущей в его душе потребности в красоте поэзии. Она понимала, что для этой гениальной души она была тем же, чем был для нее яркий до осязательности образ почившего Времени Года, заключенный в саване опалового стекла.
И ею овладело страстное желание смотреть в глаза поэта как в зеркало, показывающее ей ее отражение.
Она страдала также от смутного ощущения аналогии между этой тревогой и той, что овладевала ею при вступлении в обманчивую жизнь подмостков, когда ей предстояло воплотить какое-нибудь великое создание Искусства. Не вовлекал ли он ее насильственно в эту сферу высшей жизни и, чтобы сделать ее способной обитать в ней, не драпировал ли ее в роскошные одежды? Но тогда, как ей только благодаря невероятным усилиям удавалось держаться на этом уровне, — он сам чувствовал себя свободно и уверенно, как в своей родной стихии, обладая чудесным миром, обновляемым беспрерывным актом творчества.
Достигнув осуществления в своей личности тесного слияния искусства и жизни, он открыл на дне своей души источник неиссякаемой гармонии. Он достиг способности беспрерывно поддерживать в своем уме таинственное состояние, рождающее произведения красоты, и мгновенно преображать в идеальные образы мимолетные впечатления своей богатой жизни.
Торжествуя эту победу, он вложил в уста одного из своих героев слова: «Я сам наблюдал в своей душе непрерывное зарождение высшей жизни, будто силой волшебного зеркала, видоизменяющей все внешнее». Обладая необычайным даром слова, он умел мгновенно передавать
Та, которую он называл Пердитой, хорошо знала его и, как набожная душа, жаждущая спасения и надеющаяся на помощь свыше, надеялась она так при его помощи подняться и удержаться в сфере огня, куда ее влекло желание гореть и погибнуть, тщетные сожаления о минувшей молодости и ужас одиночества среди пустыни пепла.
— Теперь вы, Стелио, — сказала она со слабой улыбкой, маскировавшей ее страдание, и осторожно высвободивши руку из руки друга, — теперь вы, в свою очередь, хотите опьянить меня.
Потом, желая разрушить очарование:
— Смотрите! — воскликнула она, указывая пальцем на нагруженную барку, медленно плывшую им навстречу. — Смотрите, вот они, ваши гранаты!
Но голос выдавал ее волнение.
В сумеречной грезе по бледно-зеленой воде, серебристой, как молодые листочки ивы, скользила барка, нагруженная эмблематическими плодами, напоминающими ларчики золотистой кожи, увенчанные королевской короной, закрытые или полураскрытые над накопленными сокровищами.
Драматическая актриса вполголоса произнесла слова, обращенные Гадесом к Персефон в тот момент, когда дочь вкушает роковой гранат:
«Quando tu coglieroi il colchico in fiore sul molle Prato terrestre…» [1] .— О, Пердита, как вы умеете придавать мрачный оттенок своему голосу! — прервал ее поэт, почувствовав гармонию этого мрака со словами этих стихов. — Как умеете вы становиться полуночной innanzi sera [2] ! Помните Персефону, готовую погрузиться в Эреб, под стенание хора океанид? Ее лицо похоже на ваше, когда оно мрачно. Суровая в своем пеплуме шафранного цвета, она откидывает назад свою гордую голову, и, кажется, сама ночь струится в ее бескровном теле, сгущаясь под подбородком, в углублениях глаз, вокруг ноздрей, придавая ее лицу вид мрачной трагической маски. Это ваша маска, Пердита. Когда я писал свою «Тайну»,воспоминание о вас помогло мне вызвать божественный образ. Бархатная ленточка шафранного цвета, всегда надетая на вашей шее, указала мне цвет, подходящий для пеплума Персефоны. А в один из ваших вечеров, при нашем прощании на пороге неосвещенной комнаты, — помните, в тот тревожный вечер прошлой осени? — вам удалось одним своим жестом озарить мою душу и осветить в ней только зреющее еще неясное и неподвижное создание. Не подозревая этого внезапного пробуждения жизни, вы вернулись в глубокий мрак своего Эреба. Ах! Я был уверен, что услышу ваши рыдания, а вместе с тем в душе моей пронесся поток победной радости. Я никогда не говорил вам об этом, Пердита, не правда ли? Это произведение должно быть посвящено вам — как идеальной Луцине.
1
2
Перед вечером (Данте).
Она страдала под взглядом художника. Страдала от этого выражения своего лица, приводившего его в такой восторг, от полноты жизни, бившей в нем непрерывным ключом. Страдала за все свое существо: от выразительности своего лица, от необычайной мимической способности мускулов лица, от художественного чутья, регулировавшего ее жесты и движения, от выразительной мрачности тени, которую, нередко, среди безмолвия сцены, она умела набросить на свое лицо, подобно облаку печали, заполнявшему теперь морщины, проведенные годами на ее теле, утратившем свежесть молодости. Она мучительно страдала от его обожаемой руки, от этой нежной и благородной руки, которая, нежно лаская, способна была причинить ей так много горя.