Том 5. Девы скал. Огонь
Шрифт:
Фоскарина шла впереди и не пошатнулась, но она потеряла всякий контроль над собой — так сильно забилось вдруг ее сердце. Вся она, с ног до головы, ощущала его биение, точно ударяла по натянутым струнам. Свет исчез из ее глаз, но она чувствовала влекущую к себе близость очарованных вод.
— Ее голос не забывается, — продолжал Стелио после паузы, собрав свое мужество. — В нем удивительная сила. С первого вечера я подумал, что эта певица может способствовать успеху моего творения. Я хотел бы, чтобы она согласилась исполнить лирическую партию в трагедии — ода, выплывающая из моря симфоний и переходящая под конец в образы танца между двумя эпизодами. Танагра уже дала свое согласие — она будет танцевать. Я надеюсь на вас, дорогой друг, надеюсь, что вы обеспечите мне участие Донателлы Арвале. Таким образом, Дионисова Троица получит воплощение в новом театре на радость людям.
Но
Фоскарина все молчала, невольно ускоряя свои шаги, и Стелио решил коснуться другой правды:
— Я понимаю… Вы не это желали знать…
— Да, не это… Что же?
Она обернулась к нему с конвульсивным порывом, напомнившим Стелио отчаянье и ужас того далекого вечера, когда он слышал ее безумный крик: „Иди! Беги! Она ждет тебя!“
На молчаливой набережной, среди ленивого спокойствия вод и легких красок прозрачного стекла — на унылом острове призрак несчастия промелькнул перед ними как молния.
Но какой-то человек преградил им путь, предложив проводить их в ближайшую мастерскую, где выдувалось стекло.
— Пойдем! Пойдем, — сказала Фоскарина, спеша за человеком, предлагавшим свои услуги, желая найти убежище, чтобы скрыть свое горе от уличного шума, от предательского солнечного света.
Мастерская помещалась на сыром месте со следами селитры, с запахом соленой воды, точно рабочая хижина. Они прошли через двор, заваленный дровами, через низкую дверь, очутились в царстве огня, почувствовали себя охваченными пламенным дыханием и остановились перед большим раскаленным добела горном, ничего не было видно кроме пламени, причинявшего боль глазам, словно от огня вспыхивали их ресницы.
„Исчезнуть… Быть поглощенной, не оставив следа, — кричало сердце женщины, жаждущее гибели. — В одно мгновение этот огонь мог бы истребить меня, как лист бумаги, как связку соломы“. И она приближалась к жерлу печи, откуда видны были языки пламени, лизавшие глиняные формы, в них кипел еще бесформенной массой расплавленный состав, и рабочие, стоя кругом за щитами, мешали его железными прутьями, чтобы затем, посредством выдувания, выделывать из этого состава различные предметы.
„Сила огня!“ — подумал поэт, отвлекаясь от своей тревоги перед дивной красотой любимой стихии, близкой ему с того дня, как он нашел в ней вдохновенную мелодию. „Ах! Иметь возможность придавать всем любящим меня существам совершенные формы, приблизить их к идеалу моих стремлений, растопить все их слабости в их беззаветной пламенной преданности, обратить их в послушный материал для моих властных желаний и для воплощения образов моей чистой поэзии! Зачем, зачем, мой друг, не хочешь ты быть чудной живой статуей, которой мой ум придаст идеальные формы, зачем не хочешь ты быть созданием веры и страдания, чтобы наша жизнь могла превзойти наше искусство. Зачем нам походить на жалких любовников — плачущих и проклинающих! Когда я услышал из уст твоих прекрасные слова: „Я могу сделать то, чего не может сделать любовь“, я поверил, что ты действительно можешь дать мне больше, чем любовь. Для удовлетворения моих ненасытных стремлений мне необходимо иметь власть над всем, что может и чего не может любовь“.
Вокруг плавильной печи кипела работа. У концов выдувальных трубок стеклянная масса вздувалась, извивалась, серебрилась точно маленькое облачко, блестела точно луна, дробилась на тысячи брызг дрожащих, сверкающих, более тонких, чем нити паутины, протянувшиеся в лесу между ветвями. Мастера выдували и отделывали
„Сегодня опять я сама дала тебе ее в спутницы, — думала Фоскарина. — Я сама позвала ее, и она встала между нами, я напомнила тебе о ней, когда, может быть, твои мысли витали далеко от нее, я сама неожиданно привела ее к тебе, как в ту ночь безумия“.
Да, это была правда. С той минуты, когда имя певицы прозвучало в первый раз, произнесенное устами Стелио в тени вечерних вод, с той самой минуты она невольно, но постоянно вызывала в памяти поэта юный образ, вызывала своей ревностью, своим страхом, невольно она усиливала обаяние этого образа и с каждым днем делала его более ясным и привлекательным. Сколько раз повторяла она своему другу, быть может, начинавшему забывать: „Она тебя ждет“. Сколько раз она возвращала, быть может, бессознательную мысль Стелио об этом далеком таинственном ожидании. И, как в ночь Диониса, пожар Венеции зажег одинаковым отблеском два юных лица — так теперь ее отчаянье, ее страсть воспламеняли их сердца, и они должны были пылать лишь потому, что она заронила в них искру. „Не может быть сомнения, — думала несчастная женщина, — в настоящую минуту Донателла владеет им, и он владеет Донателлой. Моя тревога лишь возбуждает его. Ему доставляет наслаждение любить другую, видя мои страдания“.
И муки ее не имели предела, потому что их любовь, сулившая ей смерть, была зажжена ее любовью — ее собственная страсть создала вокруг Стелио пламенную атмосферу, вне которой он не мог уже существовать. „Лишь только бокал отделан, его ставят в помещение за горном, чтобы он охлаждался постепенно, — отвечал один из мастеров на расспросы д’Эффрена. — Если его тотчас же вынести на воздух, то он разлетится на тысячу осколков“.
Действительно, через отверстие видны были размещенные в устье, составляющем продолжение плавильной печи, блестящие бокалы, еще в плену у огня, еще под его владычеством.
— Они должны простоять там десять часов, — говорил мастер, показывая на изящную группу бокалов.
Затем прекрасные хрупкие создания покидали своего владыку, расставались с ним навеки — они застывали, становились холодными драгоценностями, шли в мир новой жизни, поступали в пользование обуреваемых страстями смертных, встречали гибель, отражали изменчивый свет, обнимали срезанный цветок или вмещали искристую влагу.
— Xela la nostra gran Foscarina? [26] — спросил шепотом у Стелио маленький человек с воспаленными глазами и узнавший актрису в тот момент, когда она, задыхаясь, приподняла свою вуаль.
26
Это наша великая Фоскарина?
Охваченный наивным восторгом, стекольный мастер подошел к Фоскарине и отвесил ей почтительный поклон:
— Una sera parona, Ela mega fato tremar a pianzer come un putello. Me permetela che in memoria de quela sera, che no podar`o desmentegar fin che vivo ghe ofra un picolo lavoro vegnuo fora da te man del povaro Seguso [27] .
— Сегузо! — воскликнул поэт, наклоняясь к маленькому человечку, чтобы хорошенько разглядеть его лицо. — Вы Сегузо? Из знаменитой фамилии стекольных мастеров? Настоящий, природный Сегузо?
27
Однажды вечером, синьора, вы заставили меня дрожать и плакать, как дитя. Позвольте же в память того навеки незабвенного для меня вечера поднести вам в дар небольшое изделие рук бедного Сегузо.